Асият Каримова

 Добрые люди[1]

Посвящается Людмиле Лошак и Мусли Щамхаловой

В тот день все пошло совершенно не так.

Я даже и сам не понял, в какой момент это началось. Папа был в хорошем настроении, как у него иногда бывало. Он шутил и подмигивал мне, маме, самому себе в зеркале, пританцовывал и был совершенно замечательный. Но потом мама все испортила. Вообще-то мне не хочется так говорить про нее, тем более учитывая то, что случилось потом, но все же так оно и было: мама все испортила. Она недовольно смотрела, как папа радостно заходит в кухню, а когда он склонился к ней и попытался ее поцеловать, она с отвращением толкнула его рукой прямо в лицо – вот так – а потом, морщась, встала со стула, прошла быстро к плите, повернулась к папе и начала на него кричать. Она знала, знала, что не надо кричать, что не надо так делать, но, наверное, уже не могла остановиться, не могла прекратить, как я сейчас сижу и не могу прекратить плакать, хотя, правда, очень стараюсь.

Дальше все было так, как обычно. Сначала папа пытался шутить, обнять маму, она отталкивала его, он зачем-то указывал на меня, потом мама склонилась к его уху и что-то свистяще прошептала, папа шутливо поморщился, начал отвечать ей громким голосом, она толкнула его и указала на меня, потом рявкнула: «Андрей, иди к себе!», и я сразу так и сделал, потому что знал, что не нужно ее злить. Вообще-то мне не хотелось уходить из кухни, потому что макароны по-флотски были очень вкусные, и я их люблю, но выбора у меня не было. Я встал и пошел к себе, там сразу сел за компьютер – будут ругать, ну и пускай, – надел наушники и наугад включил одну из «стрелялок».

Вскоре я понял, что грохот в наушниках уже не перекрывает шум с кухни. За стеной кричал папа: это был странный, особый крик, визгливый и немного похожий на женский, он означал, что папа очень зол. Мама, наоборот, говорила низко, cловно ревущий зверь, и иногда сквозь гул прорывались просто ужасные слова, такие, какие мне ни за что нельзя произносить. Мне стало страшно, я увеличил громкость в игре, но шум за стеной все равно прорывался, и теперь уже был слышен какой-то стук, а еще дребезг, наверное, опять били посуду. Я обхватил большие наушники руками и изо всех сил вжал их в уши, но стало только больно,  и не помогало: я знал, что за стеной все грохочет и клокочет, и мне становилось так страшно, хотя я и понимал, что бояться нечего, что вот так всегда: они сейчас всё перебьют, потом утихнут, потом я приду на кухню и увижу, как они сидят, мама заплаканная, папа равнодушный, смотрят в разные стороны, но на самом деле я знаю, что все хорошо, мама сейчас приложит к синяку лед, и мы все вместе будем пить чай с шоколадными вафлями.

По лицу у меня текли слезы, и я был рад, что папа не видит, и вообще никто ничего не видит. Я был сосредоточен на игре, но думал совсем о другом, и в конце концов заметил, что за стеной стало как будто тихо. Я аккуратно снял наушники, прислушался – ужасно тихо! – встал, надел тапочки и подошел к двери. Сквозь дверь ничего не было слышно, я коснулся ручки и аккуратно ее повернул  не спеша, чтобы, если вдруг что, можно было отдернуть руку и скорее убежать в комнату. С той стороны – никакой реакции. Тогда я повернул ручку решительней, толкнул дверь и вошел на кухню.

Кухня была пуста. Я сразу почувствовал что-то странное под ногами, вязкое – красное. Я опустил глаза и увидел, что мама лежит на полу, а вокруг – полотенца, битые тарелки, губка для мытья посуды, макароны по-флотски, вода, мыло и еще много чего.

У мамы были открыты глаза, она лежала в странной позе, в красной луже. Я уже видел такое – в кино. Папы нигде не было.

 

* * *

Бабушка склонилась ко мне, и от улыбки ее глаза стали похожи на два перевернутых полумесяца.

– До чего же ты безобразный, – просюсюкала она с улыбкой. – Андрюша, ты – уродик. Ты хоть знаешь об этом?

– Бабушка, ты уже говорила.

Я отвечал так, потому что боялся разозлить ее. А еще потому, что она вообще-то была права. Я много раз слышал, что я урод, и все из-за моей руки.

Я теперь жил с бабушкой, и не был этому рад, честно говоря. Но делать нечего. С тех пор, как мама умерла, потому что папа ее убил, жить с ними я не мог. Папа сел в тюрьму. Обычные взрослые мне об этом, конечно, не сказали, потому что они почему-то думали, что я ничего не пойму. Они скрывали от меня то, что папа сделал с мамой. Кажется, они и не знали, как сказать мне о ее смерти, потому что тетенька, которая должна была сделать это, сначала обняла меня, потом держала меня за руку и грустно, чуть ли не со слезами на глазах, на меня смотрела. Я не выдержал и спросил:

– Мама умерла, да?

Тетенька поморщилась, как будто от боли, – наверное, думала, я поверю, что ей не плевать на мою маму. Она потом еще долго меня о чем-то расспрашивала и очень пристально смотрела мне в лицо, как будто думала, что она невидимая и я ничего не замечаю. Через несколько дней меня отправили жить к бабушке.

Сначала я был даже немного рад, потому что раньше бабушка относилась ко мне хорошо, и я ее не боялся. Но что-то поменялось, наверное, из-за того, что мамы больше не было. Именно бабушка рассказала мне о том, что папа сделал, и о том, что теперь он в тюрьме.

– Он схватил ее за волосы, вот так, – сказала бабушка, пробуя и меня так же взять за волосы, но у нее не получалось, потому что я стрижен коротко. – Потом он ее об стену – вот так, – и бабушка резко толкнула меня в сторону стены. – Он ей голову разбил. Он моей девочке голову разбил, понимаешь? Твой папаша. Убили вы мою девочку.

– Я же ни в чем не виноват, бабушка.

– Как же не виноват? Как же не виноват? – бабушка сделала веселое и удивленное лицо, как будто то, что она говорила, было ужасно смешно. – А кто же тогда виноват? Она не из-за тебя ли с этой сволочью жила? Не из-за тебя? – бабушка резко схватила меня за ухо и потянула вверх, как будто пыталась оторвать от земли.

Я не нравился бабушке, потому что она была мамой моей мамы и считала, что я во всем виноват. Но дело не только в этом. Была еще моя левая рука, очень странная. Мама говорила, что у меня не развились пальцы, еще когда я только рос в ее животе. Ладонь похожа на клешню. Уродом меня звала не только бабушка – так говорили и в школе, и на улице, и во дворе. Чтобы не злить бабушку, я прятал руку в карман, но она это замечала и злилась еще больше.

Однажды, когда ее не было дома, я решил позвонить маме. Я не думал, что она действительно умерла. Разве такое могло случиться? Если бы она умерла, ее глаза были бы закрыты, когда я ее нашел. Она наверняка просто сильно болела, и взрослые решили сказать мне, что она умерла, чтобы я перестал задавать вопросы.

Я взял бабушкин домашний телефон, потому что мобильный она всегда держала при себе. Если бы был мобильный, я бы мог отправить маме сообщение. Взяв телефон, я набрал мамин номер, но она не отвечала. Шли долгие гудки, и я немного надеялся, что она наконец-то ответит, но она молчала. Я не очень рассчитывал, что это сработает, но решил просто рассказать все в трубку, вдруг оказалось бы, что у мамы совсем новый мобильный, который отлично все записывает, даже если не брать трубку, такое ведь показывают в американских фильмах? Я пробормотал:

– Привет, мама.

Никто не отвечал, и я почувствовал себя очень глупо. Мне хотелось все рассказать маме: что бабушка меня больше не любит и бьет меня каждый день, хотя я, правда, ничего плохого не делаю, что она должна забрать меня сейчас же, срочно, даже если она еще болеет, – я о ней позабочусь. Мне хотелось сказать ей, чтобы она не злилась на папу, потому что он – случайно, и нужно забрать его из тюрьмы и снова жить вместе, как раньше. Но произнести все это у меня не получилось, мне все казалось, что я говорю сам с собой, как полный дурак. Я помялся немного и повесил трубку.

В школу я давно уже не ходил. Сначала мне так и сказали – пока посидишь дома. А потом наступили зимние каникулы, и стало совсем скучно, потому что бабушка никуда меня не пускала и никуда не водила сама. Уж не знаю как, но вскоре я умудрился заболеть. Первой это заметила бабушка.

 – Это что это у тебя на лбу? – резко спросила она и больно схватила меня за подбородок.

А на лбу у меня с самого утра был какой-то странный пузырек, который я сразу же лопнул, отчего остался след.

– Еще на теле есть такое? А ну, покажись!

Бабушка внимательно изучила мое лицо, руки, живот. Наконец она с торжествующим видом ткнула мне в грудь, под ребро, и воскликнула:

– Так я и думала! Ветрянка у тебя, дурачок. Иди к себе в комнату и больше не выходи.

А я и не мог выйти, потому что бабушка немедленно заперла меня на ключ. Сначала я толком не понимал, в чем дело: на теле появлялось все больше и больше пузырьков, но меня это совсем не раздражало, а даже в чем-то мне нравилось: я их лопал, они оседали тонкой пленкой на коже, ну а чувствовал я себя просто замечательно. К вечеру стало хуже: я понял, что простудился, мне было очень холодно (бабушка сказала, что это температура), я залез под одеяло и почувствовал себя совсем слабым и больным. Пузырьков становилось все больше, и они стали ужасно чесаться. Потом зашла бабушка и принесла каких-то лекарств. Глядя на меня с отвращением и морщась, она сказала: вот, принимай это и то, вот тебе чай. И смажься зеленкой, и перестань чесаться, а не то еще большим уродиком станешь.

Принимать лекарства было легко, мне даже понравилось, что бабушка и мама не следят: я сразу принял всего побольше, чтобы поскорее выздороветь. Зеленкой мазаться не хотелось, ведь она совсем уродливая, и от нее кожа становилась, как у лягушки. Перестать чесаться у меня не получалось, все тело ужасно зудело, и я впивался отросшими ногтями в кожу. Потом мне стало совсем плохо, я спал не знаю сколько времени, дрожал под одеялом и пытался звать бабушку, чтобы она принесла горячего шоколада. Хотя, даже если бы она меня услышала, я не думаю, что она принесла бы мне шоколада. Мне очень хотелось, чтобы ко мне пришла мама и позаботилась обо мне, как она обычно делала: она бы сварила киселя, а еще принесла бы мне чаю с малиновым вареньем, накрыла бы меня всеми одеялами, какие есть в доме, поставила бы мне мультик на компьютере и все время бы обо мне беспокоилась. Мне стало грустно, и по лицу сами собой потекли слезы, и в этот момент я решил, что как только стану здоровым, обязательно пойду искать маму, где бы она ни была, и расскажу ей, что со мной приключилось, и что бабушка совсем меня не любит и заходит ко мне только пару раз в день, и никогда не приносит варенья...

 

* * *

Я болел очень долго, наверное, две или три недели. Все это время я не мылся и стал очень плохо пахнуть, вдобавок к тому моя постель была все время мокрой и вязкой от пота. Я намаялся скукой и хотел пойти погулять или хотя бы посмотреть телевизор в большой комнате, но бабушка была против, потому что она никогда в жизни не болела ветрянкой и боялась заразиться. На улице было ужасно холодно: холод передавался и в квартиру, а окна покрылись морозным узором. Как только мне стало получше, я начал уговаривать бабушку, чтобы она отпустила меня гулять, но, конечно же, она строго-настрого запретила даже говорить об этом. Не мог же я ей сказать, что должен немедленно отправиться на поиски мамы!

В один день все изменилось.

Был вечер, и мы сидели дома, потому что бабушка до сих пор считала, что мне лучше всего никуда не ходить. Я играл в маленькой комнате, как обычно, сам с собой, а бабушка возилась на кухне. Вообще-то мне нравилось играть одному и в «настоящие» игры, а не компьютерные. Я мог придумывать любые правила, никто мне не противоречил, я был главным. А еще, в отличие от компьютерных игр, в реальных не могло случиться чего-то непредвиденного: компьютер не вис, игра не заканчивалась. Обычно я играл так: брал свои игрушки и назначал каждой роль. Например, можно было играть в «Звездные войны»: я сам был Люком Скайуокером, два игрушечных зайца – принцессой Леей и Ханом Соло, Дартом Вейдером становился медведь Ромка, а еще у меня были коллекционные фигурки Йоды и Чубакки, мне папа подарил. Я поочередно представлял себе то фантастический мир «Звездных войн», то сьемки фильмов в реальной жизни, в которых я был актером, отыгрывающим роль. Иногда для еще большего удовольствия я представлял себя на премьере фильма, окруженным фанатами, а затем – получающим «Оскар». И аплодирующих в зале родителей. И мою речь, которую я почему-то произносил, как переводчик в телевизоре, с паузами и неловкими оборотами. Игра шла очень хорошо, пока я не решил совершить межгалактический полет на вращающемся стуле. Я прихватил с собой Хана Соло и Чубакку, уселся поудобнее и стал раскручиваться. Сначала было очень весело, но в какой-то момент у меня закружилась голова, я потерял управление космическим кораблем и вылетел из кабины пилота. Я упал на пол и сразу почувствовал, как сильно болит запястье, просто невыносимо. Я даже не успел встать: бабушка, прибежавшая на шум с кухни, рывком и очень больно подняла меня за шкирку и яростно впилась мне в лицо своими страшными голубыми глазами:

– Что ты тут устроил, гаденыш?

Она сразу заметила, как я держусь за правую руку.

– Что это там у тебя? Сломал? Ты ее сломал?!

Я так боялся того, что бабушка может сделать со мной, если узнает, что я сломал запястье, что решил ни за что ей не признаваться, тем более, что я джедай. Но она посмотрела на меня подозрительно, отвела на кухню и протянула стакан:

– На, держи вот.

Я попытался взять его здоровой левой рукой, но она ударила по ней:

– Нет, не этой!

Как в страшном сне, я смотрел на то, что произошло дальше: стакан легко выскользнул из ладони, которой я не мог пошевелить, и с дребезгом разлетелся по всей кухне.

Не успел я что-то сказать в свое оправдание, как получил оплеуху.

– Идиот несчастный! Придется везти тебя к врачу, а все из-за твоей тупости. Собирай осколки, что стоишь.

Делать это оказалось больно и сложно, потому что у меня осталась только одна рука, к тому же клешнеобразная. Я же был не виноват, что стакан разбился. Я был уверен, что мама не стала бы меня ругать, если бы такое случилось. Мне вдруг стало ужасно тяжело, и снова появилось то странное чувство, колющее меня внутри: мама никогда больше не вернется, никогда, никогда, никогда.

 

* * *

В тот день я и решил сбежать на поиски мамы. Конечно, не стоило делать это слишком поспешно: я знал, что нужно сначала подготовиться, собрать вещи, чтобы путешествовать в одиночку, а это очень непросто, когда живешь с таким человеком, как моя бабушка.

Я решил все спланировать заранее, потому что мама всегда говорила, что к важным событиям нужно обязательно подготовиться. Я хотел составить список всех нужных вещей, но когда начал писать его, то сразу понял, что это займет слишком много времени, да и вообще, я не очень представлял, как пишутся некоторые слова: «тилифон»? «телифон»? «тилефон»? а может, «телефон»?

По-настоящему трудно было с игрушками. Мне хотелось забрать с собой их все, но это не вышло бы, даже если бы я взял старый дедушкин чемодан, потертый от времени. Очень жаль было оставлять красивые фигурки Йоды и Чубакки, еще жальче было прощаться со старыми мягкими игрушками. Но что поделать? Для геройского поступка в жизни всегда приходится чем-то жертвовать. А я должен был отыскать свою маму.

В мой школьный рюкзак с человеком-пауком влезло немногое: печенья и пара бутербродов с сыром, мой любимый медведь Ромка, спички на случай, если понадобится разжечь костер, диск с моей самой любимой игрой, перочинный ножик и запасной свитер. Мне нужен был еще мой телефон, но я понятия не имел, как украсть его у бабушки.

Надо было выбрать момент для побега. Я попытался представить себе, как поступил бы на моем месте какой-нибудь герой, например, Джеймс Бонд, но в голову лезли разные глупости, непонятные диалоги из фильма, романтические сцены, драки и прочие вещи, которые никак не помогли бы в моем деле.

В итоге я решил действовать, как любят говорить взрослые, «по ситуации». Я убрал набитый вещами рюкзак в платяной шкаф, под одежду, надеясь, что в ближайшие дни бабушке не придет в голову там рыться. Если честно, я не особенно представлял себе, каким будет мой побег: оставлю ли я записку, отправлюсь ли я в свой старый дом или к кому-то из друзей, позвоню ли я бабушке, чтобы сказать ей, что жив-здоров (может, она от этого только расстроится)? Почему-то, представляя себе свой побег, я мысленно слышал музыку из фильма «Миссия невыполнима» и видел себя, в образе Тома Круза, ловко выскакивающим из пустой квартиры, стремительно сбегающим по лестнице и... сталкивающимся лицом к лицу с бабушкой. В этот момент мне становилось не по себе, я пожимал плечами, встряхивал головой и старался думать о чем-то другом.

Однажды, уже в конце февраля, когда я сидел в своей комнате, старательно пытаясь приделать Чубакке отвалившуюся руку (он потерял ее в столкновении с армией Дарта Вейдера), я услышал, как входная дверь тяжело захлопнулась, а затем кто-то дважды провернул ключ с внешней стороны. Я замер: кажется, бабушка ушла. Куда, на сколько? Узнать это было невозможно, она никогда ни о чем мне не говорила. Я посмотрел в окно: на улице было уже темно, несмотря на раннее время. Я почувствовал радостное возбуждение в груди: раз темно, им будет трудней поймать меня. Пора бежать.

Я рывком открыл шкаф; пока я искал рюкзак, на пол в беспорядке летели мои свитера и джинсы. Вообще-то нужно было одеться потеплее, потому что на улице стоял мороз, а дома топили так, что я был одет в старую дырявую футболку и не менее старые и дырявые рейтузы, но я ужасно боялся, что бабушка застанет меня за сборами и жестоко накажет, поэтому я рывком надел первые попавшиеся штаны, напялил куртку, протянул руку к шапке – а вы видели когда-нибудь героев в шапке? нет! – и, прихватив рюкзак, стремглав бросился к двери, дрожащими руками нервно отпер дверь и выскочил из дома, даже не закрыв ее, потому что ни в одном кино ни один герой дверь за собой не закрывает.

 

* * *

Как только я очутился на улице, в морозной черной ночи, то сразу понял, что очень сильно ошибся. Уши схватило холодом, а ветер продувал меня насквозь. Вернуться я, конечно же, не мог, об этом не стоило и думать, но в то же время я осознал, что понятия не имею, куда идти. Впрочем, ответ на этот вопрос пришел почти сразу: нужно было идти домой, туда, где держали мою больную маму.

Сквозь начинающуюся метель и колючий ветер я с трудом дошел до остановки автобуса, который должен был ехать в сторону моего дома. Серая полузаброшенная остановка была едва различима в ночи и метели, и на ней уже стояла какая-то тетенька, высокая, толстая, величественная, издалека очень похожая на мою бабушку – я сначала подумал, что это она и есть, одетая в меховую шапку и длинную шубу до пят. Тетя смотрела вдаль, туда, откуда должен был появиться автобус, и сурово сжимала губы, наверное, от холода. На остановке была небольшая скамеечка, но наощупь она оказалась ледяной, поэтому я встал рядом с тетенькой.

Она окинула меня строгим взглядом и резко, с бесцеремонной заботой спросила:

– Что это ты один?

Я почувствовал, что этот вопрос не предвещает мне ничего хорошего, поэтому отвел взгляд в сторону и пробормотал:

– Я не один, за мной мама сейчас придет.

Тетенька подозрительно прищурилась:

– Ну-ну. Ходят беспризорники, родители алкаши, им плевать. Я милицию, то есть полицию, то есть милицию сейчас позову, они твоей маме все объяснят.

– Да не нужно! Мама сейчас придет...

Я понял, что лучше ее не злить, и решил пройти до следующей остановки. Улучив момент, когда меховая тетя зорко высматривала, не идет ли автобус, я прошмыгнул мимо нее и направился вдоль дороги.

Идти было недалеко, но из-за страшного мороза и ветра я уже не чувствовал ни ушей, ни рук. Варежки и шапка остались дома, и только теперь я понял, почему мама всегда говорила, чтобы я обязательно носил их зимой.

Руки кололо так сильно, что я не знал, куда их девать: засунул под мышки и побежал, хотя понимал, что не нужно так делать, потому что было очень скользко, и если бы я упал, держа ладони под мышками, то непременно ударился бы носом об лед.

Вдруг я услышал за спиной смех.

– Ты куда так несешься, малой?

Я обернулся и сквозь метель увидел, что со мной говорит девочка старше меня, высокая, примерно из седьмого или восьмого класса. Я был рад, что это девочка, она вряд ли ко мне пристанет.

Но оказалось, что она была не одна.

– Смотрите на этого малого! Смотрите, где у него руки, ну ваще!

Они засмеялись, хотя я не знаю, что было во всем этом смешного, я просто замерз.

– Я замерз, – сказал я.

– Замерз? Может, погреешься? – какая-то другая девочка сунула небольшой предмет прямо мне в лицо: вспышка, огонь – оказалось, это зажигалка.

– Отстань, уйди.

– Малой, а чё у тебя в рюкзаке, покажи хоть? – сказала та, первая.

– Маш, он хамит, смотри, даже погреться не хочет.

– Да угомонитесь, ща кто-нибудь взрослый сюда придет, устроит нам, что до малолетки докопались. Вчера из «Бэ» мне одна рассказывала...

– Малой, покажешь, чё у тебя там?

– Пусть деньги и телефон даст, и всё, нормас.

– Нет у меня телефона и денег, – выдохнул я.

– Ну так покажи.

– Не покажу.

Если бы на их месте были мальчики, я бы открыл перед ними рюкзак, потому что ничего интересного там не было. Но слушаться девчонок?

– Отстаньте, я домой иду.

Я отвернулся и, хотя мне и было страшно, пошел к остановке. Я даже не понял, что произошло дальше: толчок – и я оказался на снегу. С меня уже снимали рюкзак.

– Отдайте, отдайте! – закричал я, чувствуя, что начинаю плакать.

– Да малой, не ори, мы посмотрим просто.

Я видел, как первая девочка, бросив догорающую сигарету в снег, рывком открыла молнию на моем любимом рюкзаке, и из него посыпались все приготовленные мною вещи.

– Смотрите чё, бутеры! Фу, блин! – одна из них со смехом закинула мои бутерброды с сыром куда-то в снег.

– Денег ни хрена нет, действительно, – разочарованно пробормотала другая.

– Оооо, а это что такое!

Я с ужасом увидел, как одна из девочек взялась за моего медвежонка Ромку.

– Отдай, это не твое, это мое, отдай!

Мой крик их только развеселил. Я бросился вперед, чтобы отнять у них Ромку, но они стали перекидывать его друг другу, как в игре «горячая картошка», а я бегал между ними, пока не понял, что это бесполезно.

– А что если, – сказала первая, держа Ромку за лапу, – а что если я ему голову откручу? – она выпучила на меня глаза и действительно принялась выворачивать медведю голову.

Дальше произошло нечто странное, то, что я потом еще долго вспоминал с удивлением. Мне показалось, как будто мороз расступился и на меня сошел жар, голову словно чем-то сдавило, и стало трудно дышать. Не помня себя, я ринулся на девочку, которой доставал только до плеча, и со всей силы толкнул ее вперед.

Что было дальше, я помню плохо. Я вдруг оказался на земле, с Ромкой в руках, и со всех сторон на меня сыпались удары, и хотя я прикрывал голову и лицо, было больно: больно в животе, больно в спине, больно в ногах.

Потом я уснул.

 

* * *

Мне долго снились сны. Приходила мама, я радовался, потом приходила бабушка, я пугался. Иногда мне казалось, будто я слышу какие-то незнакомые голоса, и почему-то я знал, что вот как раз они реальные, настоящие, из жизни.

Когда я проснулся, вокруг меня были незнакомые люди и место тоже было незнакомое, но я почти сразу понял, что это какая-то больница. В голове гудело и было больно в животе, а еще я не понимал, что произошло, нашла ли меня бабушка, почему я в больнице, где мама.

Кто-то – женщина в белом халате, медсестра, – увидела, как я открыл глаза, и сразу засуетилась, начала бросаться какими-то непонятными словами, спрашивала меня о том, что я чувствую, изучающе смотрела. Я попытался тоже узнать: где мама? чем я болею? – но она замахала на меня руками и сказала, что я должен отдыхать, потому что у меня много разных травм, и мне скоро-скоро все объяснят. Я не дослушал ее – уснул.

Через сколько-то дней – я и сам хотел бы узнать, через сколько, – когда мне уже было получше и я даже начал строить планы на жизнь после больницы, в палату ко мне зашла женщина с очень короткими бордовыми волосами, толстая и бесформенная, на вид довольно старая. Она сказала, что занимается сиротами, это было понятно и по равнодушному сочувствию в ее заплывших коровьих глазах, по нелепым жестам, и по вот ее: «ах, деточка, бедная деточка...», отчего у меня сразу пошли мурашки по коже.

Толстая женщина Елена Игоревна оказалась директором приюта для беспризорников, «замечательного места, где тебе, малыш, обязательно помогут». Я сквозь туман слушал, как она с резиновой улыбкой уверяет меня, что я совсем скоро поправлюсь и даже смогу ходить не хромая, как замечательно обо мне позаботятся. Казалось, ее не волнует, что я ее не слушаю.

Тогда я по-взрослому привстал с кровати и под ее: «деточка, куда же ты?» заявил серьезно:

– Мне это не нужно. Скоро приедет моя мама, и я буду жить дома.

Толстуха какое-то время смотрела на меня. И потом сказала:

– Твоя мама умерла полгода назад.

Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Я закрыл глаза. Она ушла.

Во сне я снова был в нашей квартире, там, где жил с мамой и папой. Я открыл входную дверь, оказался в коридоре, позвал: «Мама!» Никто не отвечал, я прошел на кухню, продолжая звать все громче; колкая тяжелая боль заполняла меня изнутри и казалось, что я сейчас лопну; но я все звал: мама, мама, – и побежал через гостиную к ее комнате, открыл дверь с надеждой – никого нет: ни в кровати, ни у шкафа, ни у окна... Я визгливо крикнул: «Мама, ну мама! Ну мама!», – открыл ее шкаф: там висели ее блузки и костюмы для работы, я схватил их и прижал к себе – «мама, мама!», потом оглянулся – может быть, она пришла? – но теперь я знал, что она не придет, больше никогда не придет, не появится, не разбудит меня в школу, не позовет ужинать, я не увижу ее блестящих глаз... Я захлебнулся в рыданиях: «Ну мама! Ну мама!», – как будто, попроси я ее, она бы вздохнула: «Ну ладно», – и пришла.

– Проснись, это сон! Это просто плохой сон, проснись, – я открыл глаза и сквозь слезы увидел склонившуюся надо мной медсестру.

 

* * *

Дети в приюте жили в комнатах по пять человек. Пять мальчиков, пять девочек, пять мальчиков, пять девочек. Вставать нужно было рано утром. В семь. Полежать в постели нельзя, да и все равно не получится: вокруг все бегают, шумят, дерутся. С утра мне было плохо. Во-первых, потому что хотелось спать. Во-вторых, потому что на завтрак почти каждый день давали манную кашу с ложкой черносмородинового варения. От такой каши мне становилось дурно. Но если не съешь кашу, не получишь бутерброд с засохшим сыром. То, что он засохший, это ничего, я все равно очень любил бутерброды с сыром. Но кашу не ел.

Потом надо было идти в школу, как и всем. Я теперь ходил в другую школу и был этому очень рад, потому что мне не пришлось рассказывать, откуда я, – все и так знали, и смеялись надо мной и другими сиротами. Но в старой школе было бы еще хуже, потому что там бы задавали вопросы, а я не хотел на них отвечать.

После школы бывал обед, а потом – по-разному. Обычно нужно было сделать уроки – и можно заниматься, чем хочешь. Но так получалось не всегда. Иногда бывало знакомство.

Во время знакомства каждый ребенок должен был выйти из общей комнаты и пройти в отдельную клетку. Клетки стояли в ряд, одна за другой. Они были большие и довольно просторные, в них даже были кресла, на которых можно было сидеть и ждать, пока с тобой познакомятся.

Я не знал, почему они называют это «знакомством». На самом деле знакомились, прямо скажем, не со всеми. Пары – чаще всего это бывали пары, хотя иногда и одинокие женщины, а в некоторых случаях целые семьи с детьми – медленно шли вдоль клеток, с осторожным любопытством рассматривая нас. Моя клетка находилась рядом с входом, потому что по приютским меркам я был уже большой, и взрослые надеялись, что так у меня будет больше шансов. Не знаю, кажется, это не очень работало, потому что спустя месяцы я по-прежнему оставался в приюте.

Я всегда наблюдал за тем, как они заходят. У них обычно был неуверенный и почему-то виноватый вид. Чаще всего они избегали моего взгляда – смотрели прямо перед собой и быстро проходили мимо, либо делали вид, что меня и других старших детей просто нет. Я знал, что они направятся сразу вглубь – туда, где сидели трехлетние малыши и лежали в кроватках младенцы. Когда они были там, я слышал, как они задают вопросы медсестрам, в какой-то момент их голоса становились радостными и оживленными. Спустя некоторое время я видел, как они направляются к выходу, женщины вытирают слезы, мужчины идут, нахмурившись. Я криво улыбался – ничего нового.

Помню, что вначале, когда только попал в приют, я еще на что-то надеялся. Мне не нужна была новая мама, но жизнь в этом унылом месте была еще хуже, чем с бабушкой. Тогда мне объяснили, что меня могут забрать во время знакомства – надо просто быть хорошим мальчиком и понравиться семье. Я был очень наивным первые два или три месяца жизни в приюте. Помню, как во время первых знакомств я прижимался к решетке своей клетки всем телом и с надеждой выразительно смотрел на входящих в помещение людей. Я искал их взгляды и, когда ловил, начинал широко, с зубами, улыбаться, старался прищурить глаза, чтобы моя улыбка смотрелась естественно. Иногда это срабатывало, бывало, женщины останавливались, глядели на меня нежно и обращались к мужьям: «Смотри, какой хороший мальчик!» Чаще всего они говорили это просто так, чтобы оправдать себя, потому что они тут же забывали про меня и шли дальше, чтобы найти себе своего младенца. И все же раза три за это время женщины останавливались именно у моей клетки и мягко просили воспитательницу познакомить их «с этим замечательным мальчиком».

Каждый раз в такой момент воспитательница отводила сердобольных женщин чуть в сторону, воровато озираясь на меня, как будто я не догадывался, о чем они там говорят, и что-то горячо шептала им на ухо. Сердобольные женщины печально морщились, жалостливо смотрели в мою сторону, кивали мне с виноватой улыбкой и шли дальше. И только одна из них была особенная, она не ушла. На слова воспитательницы эта женщина лишь рассеяно покачала головой и направилась к моей клетке. Я хорошо помню, как она выглядела, потому что она была очень некрасивая, со слишком маленькой головой и слишком большим носом, глаза немного косили, но все равно были ужасно добрые, я никогда раньше таких глаз не видел. Когда мою клетку открыли, она склонилась надо мной, широко улыбнулась тонкими губами и, глядя мне прямо в глаза, сказала:

– Какой ты симпатичный!

Я знал, что она врет, я уже давно перестал быть симпатичным, даже если и был им когда-то. Но ее вранье мне почему-то понравилось, оно было доброе, как и она сама, как и ее косые глаза. Я уже не улыбался и просто молча смотрел на нее в упор.

Воспитательница, подошедшая к нам, перестала даже делать вид, что мое присутствие ее смущает.

– Дамочка, дамочка, ну вы меня не слушаете совершенно. Я же вам объясняю, ребенок трудный, его бабка от него отказалась, а уж про его состояние мне и говорить противно. Взгляните на эту рябую морду. Как будто он не ветрянкой, а оспой переболел. Вы руку его видели вообще? – няня грубо дернула меня за руку-клешню, которую я предусмотрительно спрятал в карман.

Я видел, как добрая женщина беспокойно моргнула, поняв, что я действительно не такой «симпатичный», как ей показалось сначала, но все равно с достоинством повернулась к няне и холодно ответила: «Это я вижу».

В этот момент я понял, что не должен упускать свой шанс.

– Тетенька, заберите меня отсюда, я себя буду хорошо вести! – я знал, что это звучит ужасно глупо и что Настя, сидящая в соседней клетке, уже наверняка смеется надо мной и будет еще долго припоминать мне эту сцену... если, конечно, эта добрая женщина не заберет меня из приюта.

Я до сих пор отчетливо помню лицо человека, который все испортил. Это был муж женщины, который успел уйти достаточно далеко, когда заметил, что жена отстала. Его круглое лицо без бровей неожиданно возникло за спиной воспитательницы.

– Карина, мы вроде собирались брать ребенка до года.

Карина, продолжая смотреть на меня, что-то ответила ему – что именно, я уже не помню.

– Карина, мы этого мальчика не потянем. Загляни в его медкарту.

– Ладно, давай обсудим это не в его присутствии.

Карина очень нежно улыбнулась мне и прошептала так, чтобы ее слышал только я:

– Ты не бойся, я приду за тобой. Мне нужно только поговорить с мужем.

Когда они закончили обход клеток и за ними захлопнулась тяжелая входная дверь, сквозь тишину я услышал неестественный, обращенный ко мне смех Насти: ха-ха-ха-ха-ха.

С тех пор прошло ровно четыре месяца. Я по-прежнему был в приюте.

 

* * *

С Настей я познакомился еще в первый месяц своей жизни здесь, хотя она старше меня, и обычно ребята ее возраста со мной не водятся.

Тогда, в первые недели, мне было особенно тяжело. После полугода в больнице, где можно было целыми днями ничего не делать, где обо мне заботилась добрая медсестра Аленушка, и кормили вкусно и даже иногда приносили горький шоколад «Бабаевский», мне было невыносимо в приюте, но еще невыносимей была мысль о том, что мне предстоит провести здесь долгие годы до совершеннолетия – так я тогда считал.

Я, наверное, довольно быстро привык к тому, что мамы нет – а может, я просто снова вернулся к мысли, что она где-то есть, но ее прячут. Так или иначе, но как только я узнал о регулярно проводимых знакомствах, то сразу твердо для себя решил, что найду себе новый дом.

Я помню, как меня впервые выставили для знакомства. Это случилось не сразу, не в первые дни моей приютской жизни, а лишь спустя три недели, потому что считалось, что я «проблемный ребенок», неуправляемый хулиган и отпетый нарушитель дисциплины. Сам не знаю, почему они так обо мне думали, но кажется, это именно то, что рассказала им бабушка, когда решила отказаться от меня.

В тот раз на знакомство пришла целая семья, очень большая, – говорили, что у них уже несколько усыновленных детей. Семья эта точно сошла с картинки на пачке молока – красивые, светловолосые, голубоглазые, белозубые папа и мама, три дочери и два сына. Они пришли к нам зачем-то все вместе, как будто в зоопарк в воскресный день. Мне было, в общем-то, все равно, что они за люди, я просто хотел жить в нормальном доме, без бабушки, без воспитательниц, без клетки. Едва завидев их в дверях, я пустил в ход все свое очарование, пригладил волосы, заулыбался и встал, вытянувшись в струнку.

Когда они проходили мимо моей клетки, я, в нарушение всех запретов воспитательниц, радостно и бойко выдал:

– Здравствуйте!

Их реакция меня очень удивила. Они разом, испуганно, остановились и взглянули в мою сторону. Я смотрел, как они с ужасом пробегают взглядом по моему лицу, покрытому щербинками от ветрянки, по моему телу, неестественно худому и маленькому для моего возраста, и останавливают взгляд на моей безобразной клешне, которой я, забывшись от волнения, вцепился в решетку. Я думал, они скажут что-то, может быть, кто-то из детей проблеет: «Мама, смотри, у мальчика клешня!», может, они стыдливо пробормочат: «Здрав-ствуйте, здравствуйте», или просто грустно покачают головой, показывая, что в их идеальную, почти скандинавскую семью я никак не впишусь. Но они не сделали ничего. Еще раз окинув меня полным ужаса взглядом, они лишь ускорили шаг, спеша отойти подальше от моей клетки. Как будто я был не человеком, а просто лающей собакой.

Я замер, не шевелясь и не плача, прижавшись к прутьям своей клетки. Может быть, я бы еще долго простоял так, оцепенев, если бы не услышал взрослый девичий голос из соседней клетки:

– Ну ты лопух. Новичок, наверно?

Я обернулся на голос. В соседней клетке, серьезно глядя перед собой, стояла очень высокая девочка намного старше меня. Потом уже я заметил, что она очень симпатичная, но тогда я не обратил на это внимания. Как и почти все дети в приюте, она была худая, с торчащим по-детски животом, очень бледная, с длинными русыми волосами. Выражение лица у нее было суровое, что смотрелось странно, учитывая ее смешной нос «картошкой» и мягкие полные губы.

– Новичок, не будь хоть ты дураком. Не подлизывайся к ним, не примазывайся. Имей гордость. Тебя все равно никто не возьмет. Да и меня тоже.

– А ты почем знаешь?

Она хмыкнула, повернулась ко мне и манерно встряхнула волосами.

– Я здесь уже давно, я все знаю. Ты дурак, если на что-то рассчитываешь. Детей твоего возраста никто не берет.

– Но ты же еще старше! Тебя тоже не возьмут. Сколько тебе?

– Мне двенадцать.

Я невольно почувствовал, что польщен вниманием почти взрослой девочки.

– Но ты, конечно, дурак. Я же говорю, меня тоже не возьмут. Меня тем более не возьмут.

– А давно ты здесь?

– Второй... то есть уже третий год, – отчего-то дрогнувшим голосом сказала девочка, и я тогда еще не знал, что на самом деле означают ее слова. – Я – Настя. Если хочешь, расскажу тебе как-нибудь то, что знаю. Все равно нам здесь делать больше нечего.

 

* * *

На самом деле я довольно быстро понял, почему Настя решила дружить с такой «малышней», как я. Дело в том, что в приюте было мало детей ее или даже моего возраста. Точнее говоря, они были, но по большей части безнадежно больные, настолько, что даже не понимали, о чем мы с ними пытались говорить: кто лежал пластом, широко открыв рот, кто не мог ходить или видеть... С ними было тяжко, я чувствовал себя бесконечно виноватым, оттого что сам я хожу, вижу и слышу.

Когда я спрашивал Настю, почему в приюте так мало детей старше пяти-шести лет, она, конечно, отвечала: «Потому что малышей быстро разбирают, и они не успевают вырасти». Но такое объяснение казалось мне странным. Ведь бывает же такое, что в приют попадают уже большие дети? Как мы, например. Почему их так мало?

– Потому что нормальные родители своих детей не бросают, – фыркнула Настя. Она почему-то все время смеялась над моими несмешными вопросами.

– Меня родители не бросали. Мама умерла, так мне сказали.

– Раз сказали, значит, умерла. Что тут думать?

– Я им не верю. Они все время врут. Ненавижу взрослых.

– Ты тоже когда-нибудь станешь взрослым, дурачок.

– А вот и не стану!

– Кстати... а где твой папа?

Я замялся. Мне не нравился этот вопрос.

Настя посмотрела на меня, прищурившись, открыла рот, чтобы что-то сказать, но отвернулась и качнула головой. Догадалась, наверное.

– Так ты не расскажешь, что с твоими родителями случилось? А, Насть?

– Да ничего с ними не случилось. Они поехали на заработки. В Штаты. Понятно тебе?

– А почему тебя не взяли?

Она с притворной усталостью закатила глаза.

– Ну ты совсем дурак? Они же там работать будут. Когда заработают, купят дом, тогда приедут и меня заберут.

– А почему ты здесь? У тебя разве нет бабушки?

– Ну какой еще бабушки? При чем здесь бабушка?

– Не знаю. Я жил с бабушкой. Я думал, что у всех так.

– Не у всех.

– А когда твои родители за тобой приедут?

– Да я не знаю! Понимаешь?

– А что, если кто-нибудь тебя удочерит?

Тут я понял, что она действительно разозлилась.

– Слушай, дурак, меня никто не удочерит. Я не хочу, чтобы меня отсюда забирали, потому что скоро приедут мои родители. Я не дамся в любом случае. Мне плевать на их знакомства, ясно тебе?

– Да ясно, ясно. Не кипятись ты так.

И Насте действительно было все равно. На знакомствах она сидела в кресле в углу своей клетки, закинув ногу на ногу и сложив руки на груди. Раньше она еще и демонстративно читала какую-нибудь книгу, но потом воспитательницы запретили ей так явно показывать свое равнодушие.

После нескольких месяцев жизни в приюте я последовал ее примеру.

 

* * *

Но некоторых детей, более удачливых, чем мы, все-таки забирали. В основном это были малыши, но время от времени – и мои ровесники.

А однажды забрали Гульнару. Гульнара была самая старшая девочка в приюте, ее даже сложно было назвать девочкой, уж скорее тетенька. Ей было почти 17, и она возвышалась не только над нами, детьми, но и над всеми воспитательницами, и над многими посетителями. Гульнара, бывало, лениво стояла в своей клетке, ссутулившись всем своим длинным крепкокостным телом, не глядя толком никуда, не думая толком ни о чем. Ее большие ленивые глаза под густыми черными бровями выражали коматозную скуку, покорность судьбе и настоящую восточную печаль. Над толстыми губами Гульнары росли усики, совсем как у ее ровесников-мальчишек, из-за чего над ней все время смеялись даже воспитательницы. Насмешки Гульнаре были безразличны, впрочем, как и все остальное в мире. За день она произносила едва ли и пару слов – казалось, просто не считала нужным. На вопросы отвечала кивком головы, либо пожиманием плечами, слабым, едва заметным. Мне всегда почему-то казалось, что Гульнара копит на что-то силы, откладывает, чтобы не расходовать их попусту.

На знакомствах посетители лишь изумленно посматривали в ее сторону, проходили, не останавливаясь. Да и зачем было останавливаться? Ей оставалось немного до совершеннолетия, она была уже совсем взрослой девушкой с тяжелой отвисшей грудью и квадратным задом. На вид она была старше некоторых мужчин и женщин, приходивших на нас посмотреть.

Когда нам сказали, что Гульнару удочерили, мы не поверили своим ушам. Кто-то захихикал. Кто-то спросил:

– А зачем?

Помню, я тогда повернулся к Насте, чтобы торжествующе сказать ей – видишь, даже Гульнару забрали. Но Настя почему-то не разделяла моей радости. Она посмотрела на меня угрюмо, изо всех сил нахмурившись и ничего не сказала. У меня уже не в первый раз появилось ощущение, что она что-то скрывает от меня, но от этих мыслей мне стало неуютно и даже как-то не по себе, поэтому я прогнал их, решив, что она просто в очередной раз напускает на себя таинственность.

 

* * *

Из-за того, что я все время водился с Настей, надо мной часто посмеивались. Над ней тоже. Особенно задирали нас три девочки, подружки, на вид лет десяти или одиннадцати. Три девочки. Русые волосы и серо-зеленые глаза, одинаковая темно-синяя школьная форма... Саша, Аня и Аглая.

Сначала я думал, что они сестры, потому что девочки всегда ходили вместе, под ручку, не разлучаясь даже идя в туалет. Однажды я спросил у Насти:

– Эти девочки – сестры?

– С чего это ты взял?

– Ну не знаю. Они все время вместе ходят.

– Ну ты и дурак. Если бы они были сестрами, они бы никогда не ходили вместе.

В общем, эти девочки ужасно мне надоедали. При моем появлении они переглядывались и тряслись от смеха – почему?! – и демонстративно перешептывались, указывая на мою руку и что-то изображая. Это очень раздражало меня, потому что из-за них все остальные ребята, особенно маленькие, сразу бросали все дела и прибегали на меня посмотреть. Вообще-то на общем фоне мое увечье было просто ерундой – здесь хватало и парализованных, и безногих, но, видимо, я был недостаточно несчастным инвалидом, чтобы рассчитывать на их сочувствие, и, в то же время, был не совсем полноценным, что вызывало у других детей нездоровый интерес, смешанный с отвращением.

Однажды во время ужина, когда мы с Настей сидели подальше от остальных, разговаривая о чем-то своем, три подружки подошли к нам и встали рядом, молча, с идиотскими улыбками наблюдая, как я пытаюсь намотать на вилку длинные спагетти. Некоторое время мы с Настей старались не обращать на них внимания, но в какой-то момент она повернулась к девочкам и сказала им со взрослым видом, глядя на них из-под накрашенных комковой тушью ресниц:

– Девушки, вы что-то хотели?

Девочки начали истерично подхихикивать, как будто только этого и ждали.

– А что, нам здесь и постоять уже нельзя? Вы все о любви говорите?

Дети вокруг нас начали оборачиваться на перепалку. Кто-то уже смеялся. Я чувствовал себя очень глупо, как будто меня насильно вытащили на арену цирка и заставили показывать фокусы, которых я не знал.

Настя тоже нервно обернулась. Воспитательниц видно не было.

Тогда Настя подалась вперед, к одной из них – Саше? Аглае? Ане? – и прошептала:

– А что это ты такая радостная? Или ты забыла, сколько тебе осталось до исключения? Может, мне напомнить тебе, или будет слишком жестоко? Лежачих, вроде, не бьют. Я знаю, как ты сюда попала, я такие вещи о-о-о-чень хорошо помню. Так что, сколько там? Три месяца? Три – и пара недель, так ведь?

Выражение лица у Насти было зловещее, какое часто бывает в кино у отрицательных персонажей, когда они раскрывают главному герою свой коварный замысел. Девочки посмотрели на нее с каким-то затаенным страхом в глазах и отошли. Настя победоносно повернулась ко мне, а внимание всей столовой переключилось с нас на еду.

Я не ел, только молча смотрел, как Настя ловко, с достоинством триумфатора, накручивает спагетти с сыром на вилку. Казалось, она специально избегает моего взгляда, чтобы я мучился незнанием.

– Насть, а ты о чем вообще говорила?

– Да так, ни о чем, – сказала она со своим типичным вредным равнодушием, чтобы только подогреть мой интерес.

– Насть, ну скажи...

Она подняла голову, продолжая интенсивно жевать. Я ждал, пока она закончит.

– Хорошо, новичок, – она так никогда и не перестала называть меня «новичком». – Я расскажу тебе, что здесь на самом деле происходит.

 

* * *

– Короче, ты только учти, что это секрет, и не надо вообще об этом трепаться, и уж точно не говори, что это я тебе рассказала. На самом деле об этом знают многие, если не все. То есть, ну это что-то вроде городской легенды, или приютской байки.

В общем... в общем, ты же заметил, что у нас тут ребят постарше особо нет – заметил, да? Молодец. А еще ты же обратил внимание на то, что ребята периодически пропадают? Ну, нам-то, конечно, говорят, что их пристроили, нашли усыновителей, и всё такое. Даже подробно, бывает, рассказывают, кто взял и почему. Но иногда они врут. Не так уж часто, но бывает. Вот, например, помнишь Гульнару? Такую здоровую усатую лошадь? Помнишь, конечно. Ее тоже, типа, «забрали». Ты в это веришь? Нет, серьезно, чтобы вот этого коня кто-то взял и усыновил? Да на нее никто и не смотрел. Кому она нужна! Разве что на мыловарню продать, чтоб из ее жира мыло варить. Ха-ха-ха. А Сережу помнишь? Маленький такой. Лет шести... Его очень жалко. В общем, их не усыновили. Я сама, когда только попала сюда два года назад, задавала те же вопросы, что и ты. А потом я узнала кое-что от одной девочки, ее здесь уже нет и, вообще, ее больше нет. Маленькая Кенни.

Конечно, это не настоящее имя. По-настоящему ее звали Оксаной. Прозвище она получила по имени мальчика Кенни из «Сауф-парка». Ой, только не говори, что ты не смотрел! Все смотрели. Короче, это такой мультик, американский, и там есть герой по имени Кенни. В каждой серии его убивают. Да, в каждой. Ну это, типа, прикол такой. В каждой серии он умирает, в следующей возрождается. А другие герои этого не замечают. Да не о том речь. В общем, этот Кенни каждый раз умирает разными способами. Например, его сбивает машина, или на него падает метеорит, или его расстреливают – всё, что угодно. Фишка такая. Так вот, эту девочку прозвали Кенни, потому что с ней до фига всего плохого случалось, а она все равно была жива-здорова. Ну, например, ее переезжала электричка. Обычная, подмосковная. Еще у нее дома был пожар, но она успела убежать, только немного ступни обожгла. Еще она с третьего этажа однажды сорвалась – и только ногу сломала. Поэтому – Кенни. А Маленькая – потому что она была совсем маленького роста.

Так вот что мне рассказала однажды Маленькая Кенни. Ты же знаешь наших медсестер – Лизу, Валентину и Анночку. Анночка очень милая, да. Кенни мне рассказала, что они работают не только здесь. Знаешь, что они делают в остальное время? Они работают в какой-то большой государственной больнице, типа при Кремле или что-то такое. Там обычно все известные люди лечатся и операции всякие делают. Короче, этих медсестер сюда не просто так заслали. У них есть задача: они должны отбирать детей для гормона молодости. Это такой гормон, который вырабатывается до 18 лет. Он делает так, что ты выглядишь молодо, морщин нет, седых волос. Потом, когда вырастаешь, гормон перестает вырабатываться. И ты стареешь. У животных то же самое. Короче, фишка в том, что врачи придумали, как этот гормон искусственно давать взрослым людям. Благодаря этому они очень сильно молодеют, в зависимости от количества гормона, который принимают. Сейчас им почти все известные люди пользуются, на Западе особенно. Певицы, актрисы. Принимают месяцами и годами и хорошо выглядят. Да, я тоже про это раньше не знала, но такое вообще не очень давно появилось.

А теперь такой вопрос: откуда им брать этот гормон, по-твоему? Его можно получать из нас, из детей. Я не знаю как, наверное, из крови берут. Но, понятное дело, ни один ребенок на такое добровольно не пойдет. И родители его тоже не отдадут. А у каких детей нет родителей? – У нас, сирот! Но ведь нельзя просто отправлять любого ребенка, от которого отказались, на донорство. На это сразу обратят внимание, поднимется шум, в газетах будут писать. Им это не нужно. Поэтому они придумали такое правило: когда ребенок попадает в приют, ему дают три года на то, чтобы он нашел себе новую семью. А тех, кто не найдет... понятно, что.

Непонятно? Ну, тебе говорят, что нужно сделать какую-то там прививку, которую тебе еще не делали. От столбняка, к примеру. Аккуратно уводят, чтобы никто из нас не заметил, а нам на следующий день говорят, что этого человека забрали новые родители. А его на самом деле ведут в медпункт. Там ему делают укол, говорят, чтобы больно не было. Потом шприцом собирают кровь, чтобы из нее получить гормон молодости. Назад тебя уже не вернут, так и будешь доживать в больничном отсеке, и никто не будет знать. Почему «доживать»? Слушай, что здесь непонятного? Если из ребенка забрать весь гормон молодости, что с ним будет, как тебе кажется? Он начнет стареть, очень быстро. Артрит, маразм, радикулит. Умираешь за неделю – максимум.

 

* * *

Я попытался усмехнуться.

– Не знаю, Насть, странная какая-то история. Полиция об этом всем не знает?

– А как ты считаешь? Полиция знает, что нас держат в клетках? Она по этому поводу что-то делает?

Я задумался. Рассказ Насти был жутковатый и нереальный, напоминал какой-то страшный сон или фильм-ужастик, но что-то в том, как Настя об этом говорила, меня настораживало.

– Насть, а почему дети с этим ничего не делают?

– А что ты предлагаешь?

– Не знаю. Пожаловаться кому-нибудь...

– Ты дурак? Кому ты собрался жаловаться? Там все в доле, всё правительство!

– Ну не может быть такого, что всем всё равно.

– Как видишь...

Настя от обиды на мое неверие не разговаривала со мной до следующего дня. Но мысль о перспективе стремительного старения не шла у меня из головы. Вечером я спросил Настю:

– Насть, но ты же в приюте уже больше двух лет. Как и Аглая.

Настя, неловко удерживая в руках поднос с тарелкой борща и стаканчиком клубничного йогурта, попыталась как можно драматичней повернуться ко мне и прошипела:

– Даже не думай об этом здесь говорить!

– А что такого? Все же знают.

– Знают, но молчат. До Аглаи, по-моему, вообще не дошло. Хотя у нее настолько тупая рожа, что наверняка не дошло.

Когда мы уселись за свободный, но грязный столик подальше от всех, я решил перейти сразу к делу.

– Настя, я думаю, что мы должны сбежать отсюда.

Она мечтательно улыбнулась:

– Андрюша, ты дурак? Куда ты собрался отсюда бежать? Почему ты вообще все время пытаешься отовсюду убежать?

– Настя, я тебя реально не понимаю. Ты сказала, что после трех лет всех отправляют на этот гормон. Я не хочу. А ты хочешь? Тебе скоро уже, вообще-то. Сбежим, а?

– Да я не умру, дебил. Меня скоро родители заберут, я тебе сто раз объясняла, дуболом чертов.

– Да никто тебя не заберет, что ты мне эти сказки рассказываешь?!

Я не успел даже понять, что происходит: Настя толкнула вперед наши подносы, и всё их содержимое – борщ, котлеты с рисом, йогурты и компот – полетели на меня. Под общий смех и возмущенные окрики воспитательниц Настя ушла из столовой.

 

* * *

Настя не разговаривала со мной несколько дней. Я и сам не думал с ней мириться. Я старался забыть весь ее бред о гормоне молодости. Чем больше я думал об этом, тем яснее мне становилось, что она просто разыграла меня. А если не разыграла – то почему она не убегает? Почему не пытается что-то сделать?

В конце концов, я решил: если Аглая исчезнет в ближайшее время, это подтвердит Настин безумный рассказ. Я даже не мог предположить, как скоро узнаю правду.

В приюте за мной все время ходил мальчик по имени Ваня. Совсем малыш, лет шести, к тому же какой-то больной, дурачок, что ли, но умилительный. Даже для своих лет он был очень маленьким  – худенький, смугленький, к его чернющим глазам-вишням и толстым бровкам совсем не шло сказочное русское имя «Ваня». Впрочем, Ваня и сам не знал, как его зовут, а может, знал, но не говорил, потому что никто никогда не слышал, чтобы Ваня разговаривал. Он крутился вокруг меня, ласковый, словно котенок, заглядывая мне в глаза с широкой и доброй улыбкой. Иногда он замирал и, открыв рот, нащупывал языком дырку от выпавшего зуба или старательно расшатывал соседний. Говорили, что я напоминаю ему старшего брата, которого забрали около года назад. Ваню забирать не стали, больные никому не нужны. Большую часть дня Ваня проводил, бегая, словно дикий зверек, ни о чем не заботясь и ничуть не обращая внимания на насмешки и оклики. Дети с ним не играли. Он тянулся к старшим ребятам, потому что мы его не обижали.

Однажды вечером, когда мы все сидели в игровой, я – за партией в шашки с Костей, а остальные ребята – у телевизора, с игрушками и книжками, – к нам зашла одна из воспитательниц и, не обращая внимания на нас, подошла к Ване и ласково пропела:

– Ванечка, пойдем со мной, у меня отличные новости.

Ваня широко улыбнулся и просунул язык в дырку между зубами. Воспитательница, собственно, ответа и не ждала. Она мягко взяла Ваню за руку и повела к двери.

Обычно на такое никто не обращает внимания, но в тот день в игровой была новенькая девочка, тоже, кажется, необычная.

– А куда вы его ведете? Я тоже хочу.

Лицо воспитательницы изменилось на мгновение.

– Ванечку усыновляют. Да, Ванечка?

Я попытался поймать взгляд Насти, но она смотрела в сторону.

– А кто его усыновляет? – спросил я, – У нас не было посетителей в последнее время.

Воспитательница была очень спокойна.

– Личное знакомство необязательно. Недавно у нас появился сайт, там можно посмотреть анкету и выбрать.

– Ой, а можно взглянуть?

– Конечно, нет. Доступ открыт только тем, кто хочет усыновить ребенка.

– А что в анкетах?

– Информация о вас. Имя, возраст, характер. Фотография.

– А если там неправда?

– Там правда. Мы вас очень любим. Мы очень хотим, чтобы каждый из вас нашел семью. Мы делаем для этого всё возможное.

Когда воспитательница ушла, я посмотрел на сидящего напротив меня Костю и спросил:

– А давно Ваня здесь?

Костя пожал плечами.

 

* * *

На следующий день, как и следовало ожидать, Ваня не появился. У меня на душе было неспокойно и казалось, будто что-то не так и это что-то требует моего вмешательства. Я хотел поговорить с Настей, но она не обращала на меня внимания, ходила мрачная, угрюмая, раздраженная. Поговорить с кем-то другим о случившемся я не мог.

Днем в игровой один из старших мальчиков, имя которого я всё время забывал, громко спросил, обращаясь ко всем одновременно:

– А кто-то знает, как включить этот... интернет?

Никто не знал. Мы все, конечно, про него слышали, но довольно слабо представляли себе, как он устроен. Компьютера в приюте не было.

– Было бы здорово посмотреть наши анкеты на сайте. Если она не соврала, конечно.

– А почему она должна была врать?

– Я не знаю. Они всё время говорят, что хотят нас пристроить в семьи и всё такое, но я недавно слышал их разговор... как Валентина кому-то говорила, мол, мы тут все дебилы и социально не адаптированы, и кому мы вообще нужны, дети алкоголиков.

– Бредни, что дети алкоголиков неадаптированы. Постоянно кого-то берут.

– Откуда ты знаешь, что берут?..

На этом разговор оборвался, все смущенно переглянулись, и я понял, что другие тоже что-то знают о гормоне молодости.

Я не мог придумать, как мне поступить. Нужно не дать медсестрам нас убивать. Но как это сделать? Я решил, что лучше всего обсудить всё с ребятами заранее, по-честному, и пусть Настя бесится, сколько ей угодно, из-за того, что я проболтался. На ужин я собирался с легким сердцем, потому что был уверен, что ребята меня поддержат и мы придумаем, как бороться. Или как убежать. Но всё получилось иначе.

Давали молочный суп и овощное рагу, на десерт – яблоко. Овощи я ненавидел, поэтому решил найти Настю и отдать ей рагу в знак примирения.

Она сидела одна, как всегда. Когда я уселся за стол напротив нее, она на секунду замерла, видимо, размышляя, как лучше выразить свое презрение ко мне. Я взял свою тарелку с рагу и молча поставил на ее половину стола. Никакой реакции.

– Насть, это тебе. Я вот что хотел с тобой обсудить. По поводу Вани...

В этот момент Настя подняла глаза. Я понял, что она смотрит не на меня, и обернулся. Валентина, одна из приютских медсестер, возвышалась над нами бесконечной колонной. Странно, зачем она пришла посреди ужина?

– Ребята, вынуждена вас прервать. Настя, за тобой пришли те милые добрые люди, о которых я тебе рассказывала. Те, у которых два сына.

Я видел, что Настя очень старается сдержаться, но на глазах у нее выступили слезы, брови сложились домиком, а лоб сморщился.

– Правда они меня берут? – она вскочила с места, и в этот момент я понял, что она рада.

– Настя, кто тебя берет? Тебя же родители в Америке ждут, они же приедут.

Валентина сделала вид, что меня здесь вообще нет.

– Настя, давай, доедай и пойдем. Они тебя уже ждут и готовы забрать прямо сейчас, но я им сказала, что тебе лучше закончить ужин. Хотя мне хотелось порадовать тебя как можно раньше, – с улыбкой добавила Валентина.

– Ой, ой, да я не хочу этот ужин, не хочу, я с ними поеду, они мне «Макдональдс» купят, я знаю, всем покупают. Я так хочу «Макдо-нальдс»! И еще торт «Птичье молоко», они же купят? Я могу сейчас пойти?

– Если так не терпится, – опять улыбнулась Валентина.

В этот момент во мне что-то надломилось, я не знаю, почему так произошло, я должен был быть сдержанней, я должен был быть умней, но ноги сами подняли меня, руки сами схватили Настю, а мой рот сам собой открылся, чтобы зачем-то крикнуть на всю столовую:

– Настя, ты что, они же тебя убьют!

Гомонящие вокруг дети замолчали, все повернулись в нашу сторону, а те, кто сидел слишком далеко и не мог хорошенько рассмотреть происходящее, встал и вытянулся. Одновременно с этим откуда-то появились воспитательницы и изумленно загалдели, обращаясь ко мне все вместе, из-за чего я не мог разобрать ни слова. Валентина уставилась на меня удивленно, злобно вытаращив глаза, но, переглянувшись с одной из воспитательниц, быстро растянула губы в улыбке. А Настя... Настя со всей силы, зло, безжалостно отшвырнула меня к столу и смотрела на меня с искаженным от гнева лицом.

– Настя, ты что... ты сама говорила, ну почему ты так делаешь?!

Валентина мягко спросила:

– Андрюша, ну о чем ты говоришь? Тебе приснился страшный сон?

– Отпустите Настю. Я всё про вас знаю.

В этот момент я поймал очень странный взгляд Насти и подумал, что, возможно, она специально изображает веселье, чтобы обмануть медсестер и убежать. Но было уже поздно подыгрывать.

– Мы всё про вас знаем. Вам не укрыться!

Я осторожно огляделся, уверенный, что сейчас меня поддержат, зааплодируют, закричат, загомонят, как это обычно бывает в кино. Но вместо этого дети смотрели на меня с веселым любопытством и переглядывались.

– О чем вы знаете, Андрей?

– О том, что вы не отдаете детей на усыновление. Вы их убиваете.

Стало очень тихо.

– Убиваем?! Зачем, о чем ты вообще говоришь?

– Мне всё рассказали. Вы убиваете, потому что у нас есть... гормон молодости. Вы берете его из нас, потому что в детях он есть, а во взрослых нет, вот поэтому убиваете, достаете этот гормон из ребенка, а потом он умирает от старости. Вот так вы делаете.

Я едва ли мог вообразить себе эффект, который произведут мои слова. Я смотрел Валентине прямо в глаза. Ее лицо, секунду назад выражавшее ужас, ярость и беспокойство, вдруг, словно с него маску сняли, озарилось широкой, издевательской улыбкой. Я взглянул на одну из воспитательниц, на другую, на третью... Они смеялись.

Смеялись и ребята в столовой. Я смотрел на них и не мог поверить, что считал кого-то из них своим другом, что хотел вместе с ними сегодня вечером придумать план разоблачения или побега, что я переживал за них. Они хохотали, и хохот все усиливался. Я нашел глазами Аглаю, она высовывалась из-за спин других ребят, чтобы получше рассмотреть мое лицо, мое отчаяние, чтобы как можно полнее насладиться моментом моего провала. Я ждал, что меня назовут лжецом, я ждал, что на меня разозлятся, накажут. Я не думал, что буду шутом.

Среди всеобщего смеха, среди издевательски открытых ртов и наглых глаз, среди растянутых улыбками лиц я в последней отчаянной надежде посмотрел на Настю, которая всё это и затеяла. Она поймала мой взгляд и фыркнула от смеха.

 

* * *

Настю действительно забрали. Ее больше не было в приюте. Я не чувствовал ничего определенного по этому поводу. Всё, чего мне хотелось, – спрятаться от остальных подальше, чтобы меня не трогали, чтобы не показывали на меня пальцем и не дразнили.

Дни шли один за другим без каких-либо событий, без каких-либо надежд. В приюте я не чувствовал себя чужим, не чувствовал себя дома, не чувствовал себя никак. Утром я ждал, когда закончатся уроки, днем я хотел, чтобы побыстрей наступил отбой. Каждый вечер в десять, ложась спать, я думал: «Ну хорошо, вот еще один день». Чем быстрее шло время, тем больше я радовался. Тяжело было в выходные: я с самого утра ждал, когда наступит ночь. Парадокс заключался в том, что я не мог точно сказать, какого дня или события я жду. В тюрьме люди считают дни до освобождения (интересно, а что делают те, кто сидит пожизненно?), дети обычно ждут каникул, взрослые – каких-нибудь праздников или отпусков. Чего ждал я? Я и сам не знал. Иногда мне казалось, что совершеннолетия, – ведь тогда, наверное, меня бы выпустили из приюта. Но до совершеннолетия оставались еще долгие годы, настолько бесконечные, что с тем же успехом можно было ждать конца света. При мысли о том времени, что мне предстояло провести в приюте, меня охватывало отчаяние, голова шла кругом. Однажды я решил посчитать оставшееся время в месяцах, неделях и днях, но глядя на получившийся результат, я понял, что точно так же мог бы просто написать слово «вечность», и смысла в этом было бы не больше и не меньше.

Вечерами, лежа в кровати и пытаясь не слушать то, как остальные мальчишки обсуждают нашу горькую повседневность, периодически посмеиваясь над моим молчанием, я пытался мысленно вернуться к прошлой жизни с мамой и папой, но после всего случившегося я знал, что это невозможно. Было совершенно очевидно, что маму не вернешь, – я старался об этом и не думать, потому что мое лицо сразу кривилось, и приходилось сдерживаться, чтобы никто не услышал всхлип. Папе предстояло провести в тюрьме долгие годы. Никто не говорил сколько, но по разговорам на радио и по телевизору я знал, что такие, как мой папа, сидят в тюрьме очень долго, даже дольше, чем оставалось до моего совершеннолетия. Хотя, наверное, с папой я и не смог бы больше жить. Думать о нем было еще тяжелее, чем о маме. В моей голове не оставалось такого уголочка, такого островка, на котором моим мыслям было бы безопасно и спокойно. Я погружался во что-то черное и вязкое, и надо мной вместо неба была тьма.

Постепенно болезненный страх, который охватил меня в тот день, когда забрали Настю, ослаб. Я понял, что не хочу и дальше ждать, когда пройдет день, затем ночь, и опять – день-ночь... Как-то, лежа поздно вечером в кровати, я признался себе, что у меня есть только два варианта: побег или самоубийство.

Самоубийство пугало. Честно говоря, не думаю, что я рассматривал его тогда по-настоящему серьезно. Смерть казалась мне невозможной. Как кто-то, вроде меня, может умереть? Как мир сможет продолжать свое существование без меня? Я попытался представить себе это. На первый взгляд, всё казалось простым, но потом я понял, что представляю не мир без меня, а мир со стороны, моими глазами, со мной в роли наблюдателя. Но если я умру, разве я смогу наблюдать за миром? Очевидно, что мир без меня – это мир без моих мыслей, без моих желаний. Я попытался представить себе этакой мир. В моей голове почему-то проносились картины бескрайнего космоса, планет, черных дыр – тех мест, где моих мыслей быть не может. Пораженный своим открытием, я решил, что к самоубийству не готов.

 

Тогда побег. Получалось, что побег мне нужно было совершать самому, потому что с той самой сцены в столовой, когда Настя так ловко выставила меня на посмешище, я стал объектом постоянных шуточек и издевок, прослыл сумасшедшим дурачком, чувствительной истеричкой и заядлым лжецом. Друзей у меня и так-то толком не было, а теперь и вовсе не осталось. Нет, я был бы непротив, если бы у меня просто не было друзей, если бы со мной просто не разговаривали, не звали покурить за школой, не приглашали погулять, не рассказывали мне сальных историй друг о друге. Однако всё было намного хуже: я стал не изгоем, а посмешищем. Даже самые маленькие, что раньше довольствовались карикатурами на меня и мою клешню, разрисовывая школьные парты, стали открыто смеяться надо мной, прятать мои вещи, толкать меня, когда я шел с подносом к столу. Ко мне прицепились всевозможные прозвища, впечатляющие своим разнообразием: «Доктор Зойдберг», «Гормональный бум» – и всё в таком духе. Я настолько устал от насмешек, что начал прятаться от других детей, пропускал обед и ужин, когда мог, притворялся больным, чтобы посидеть в медпункте. Даже ходить я стал как-то иначе: я сутулился и смотрел вниз, чтобы не привлекать много внимания.

Я опробовал, пожалуй, все методы борьбы с насмешниками: я игнорировал их, притворяясь глухим, – тем самым побуждая их становиться изобретательнее в своих издевках; я злился и дрался с ними, чем вызывал у них еще больший восторг; под конец я даже пытался смеяться вместе с ними, шутить над собой, но, кажется, они приняли это за проявление развивающегося слабоумия. В общем, жизнь в приюте казалась мне невыносимой. И лишь воспоминания о том, как я убежал в прошлый раз, когда жил с бабушкой, и то, чем это закончилось, мешали мне осуществить задуманное. «Ты уже убегал, помнишь? И что из этого вышло?..» Да, иногда мой внутренний голос очень напоминал Настю.

Через некоторое время после того, как ее забрали, за мной пришла медсестра Анночка. Сначала я, конечно же, очень испугался, решив, что меня тоже куда-то забирают, но оказалось, что со мной «просто хотят поговорить, ругать тебя никто не станет, Андрюша».

Вести со мной разговоры собирались Анночка и Валентина, которая совсем недавно забрала Настю. Всем было известно, что эти две медсестры исполняли роли доброго и злого полицейских. Мягкая, округлая и розовая Анночка была, конечно, добрым, она вообще относилась к нам нежно, почти по-матерински; одно время ходили слухи, что она сама была приютская и ее когда-то тоже удочерили, но вроде бы это была неправда. Анночка старалась помочь всем на свете, у нее было четверо усыновленных детей и кто-то утверждал, что она хотела бы взять больше, но в ее маленькой квартире и на ее маленькую зарплату прожить бы уже не получилось. А вот Валентина была совсем другой. Странная женщина, удивительно высокая, но не вытянуто-тонкокостная, как это часто бывает у очень высоких людей, а крепкая, широкоплечая, толстозадая. Она занимала какое-то невероятно большое место в пространстве и оттого казалась очень важной, авторитетной и страшной. Она всегда старалась скрывать свои эмоции, наверное, ей хотелось, чтобы выражение ее лица было непроницаемым, но ничего не получалось: ее глаза были очень выразительны, они жестко блестели, выражая то раздражение, то ярость, а вот рот частенько улыбался, но он был слишком маленьким, чтобы составить конкуренцию глазам, они побеждали, поэтому улыбки Валентины никого не могли обмануть.

– Андрюша... – Валентина уставилась на меня своими страшными глазами, – не понимаю, что с тобой. Мне казалось, ты стал уже совсем хорошим и послушным мальчиком. В чем дело?

Сами слова Валентины не были злыми или жестокими. Весь эффект их заключался в том, как она их произносила.

– Извините, я, наверное, просто увидел страшный сон, всё перепутал.

– Но мне не кажется, что это был сон, Андрюша. Разве сны воспринимают так серьезно? Ты большой мальчик и должен различать сны и реальность. Если ты не научишься этого делать, понимаешь, ты просто не справишься с реальной жизнью. Здесь, в приюте, вы, дети, находитесь под нашим постоянным контролем... под нашей защитой, опекой, а мы любим вас, мы желаем вам всего самого лучшего. Андрюша, понимаешь, что если ты не научишься отличать сны от реальности, то ты плохо кончишь... Я бы могла объяснить эти фантазии, если бы ты был пятилетним малышом. Но ты не малыш. В мире взрослых тебе не выдержать. Ты не справишься. Нужно что-то менять, Андрюша. Ты путаешь сны и реальность, ты набрасываешься на людей, которые тебе желают добра, ты даже на друзей своих теперь набрасываешься! Я знаю, ты перестал дружить с ребятами. Так дело не пойдет. Ты станешь асоциальным типом, неадаптированным, безработным, бездомным, пьяницей, возможно, наркоманом, ты упадешь на дно жизни, если так будет продолжаться, Андрюша. Твое неумение найти общий язык с детьми говорит о многом. Посмотри, у всех есть друзья, кроме тебя. Может, не стоило тебе вообще водиться с этой Настей? Мне кажется, эта девочка плохо на тебя влияла. Хорошо, что ее забрали. А ты должен работать над собой, Андрюша. Ты должен учиться понимать других людей, ценить их любовь и поддержку. С таким отношением, как у тебя, все скоро действительно перестанут с тобой общаться, а ты будто только того и ждешь! Андрей, так не пойдет. Общайся с ребятами. Не думай, что ты чем-то лучше их, не будь таким гордым. Мне кажется, ты как-то неправильно о себе думаешь. Ты не лучше всех, ты такой же, как они. Ты должен понять...

Я несколько раз пытался прервать Валентину и объяснить ей, что обычно я не путаю сны и реальность, что я ценю заботу взрослых людей вокруг меня, что я не считаю себя лучше других, что это на самом деле другие дети не только перестали со мной общаться, но и принялись издеваться надо мной, и житья мне от этого нет. Но было бесполезно. Валентину вообще не интересовало мое мнение. Она будто впала в какой-то транс, нависла надо мной всей своей фигурой и говорила, говорила, глядя мне прямо в глаза, практически не моргая, не останавливаясь, не следуя в своей речи какой-либо логике. Она будто высасывала из меня энергию, слово за слово, унижала меня, втаптывала в землю, превращала, вот так вот запросто, в асоциальный элемент и наркомана. Я не мог остановить этот поток и просто смотрел, отключившись от ее голоса, смотрел, как шевелятся ее губы и слегка вздрагивают обрюзгшие щеки. Никакая сила в мире не могла мне помочь, всё это напоминало старый детский сон, в котором на меня набрасывалась уличная собака и хватала за горло, а я пытался сдвинуться с места и кричать, чтобы привлечь внимание папы, который в моем сне мирно сидел на скамейке, читая газету, – но из моего горла не вырывалось ни звука. На этом месте я обычно просыпался.

– Надеюсь, мы друг друга поняли, Андрюша?..

Я вздохнул.

– Конечно, я всё понял. Простите.

Ко мне наконец-то подошла Анночка. Я знал, что она точно не будет меня мучить. Не зря ее все называли «Анночка» (хотя могли говорить «Аннушка», но почему-то такое прозвище вызывало у старших воспитанников приюта лукавые усмешки).

– Андрюш, ну что ты теперь так надулся? Ты же знаешь, как мы тут все тебя любим. Я понимаю, вы, дети, обожаете придумывать всякие истории, страшилки, это совершенно нормально, это такой возраст, стесняться тут нечего. Но надо очень хорошо, – Анночка мягко погладила меня по голове, – понимать, что есть просто история, сказка, а что есть наша реальная жизнь. О вас заботятся очень хорошие, добрые люди, они делают для вас всё. Не нужно придумывать какие-то ужасы, если хочется фантазировать, почему бы не сочинить что-то хорошее? Мы, может быть, устроим конкурс на самую интересную сказку о приюте, да, Валентина Ивановна? Было бы здорово. И не стоит бояться, когда кого-то из твоих друзей забирают приемные родители. Я знаю, вам больно и тяжело расставаться, но так надо. Это же намного лучше, когда есть свои собственные папа с мамой! К сожалению, мы не можем сделать так, чтобы вы могли общаться после усыновления, это противоречит желаниям родителей, но не стоит так расстраиваться! Поверь, каждый человек – и мы с Валентиной Ивановной не исключение – встречал на своем пути много замечательных людей, которые становились его друзьями и хорошими знакомыми, но знаешь, жизнь очень длинная, и люди зачастую не могут оставаться друзьями всю жизнь, по самым разным причинам. Не стоит воспринимать это слишком драматично. Старые друзья отдаляются, появляются новые. Это течение жизни, это нормально. Намного важнее – встретить свою семью, и я от души желаю тебе, Андрюша, найти новых родителей. Уверена, так и будет. Но пока этого не случилось, просто постарайся больше так не нервничать и не придавать уж слишком много значения фантазиям, тем более таким страшным, хорошо? Мы все будем о тебе заботиться, пока тебя не заберут новые родители. Подружись с остальными ребятами, так тебе будет намного лучше. И помни, мы сделаем всё, чтобы в твоей жизни больше не было печали. – И Анночка шутливо мне подмигнула.

 

* * *

Моя жизнь практически стала нормальной, я даже привык к насмешкам детей, а они привыкли к моему равнодушию, когда произошло нечто неожиданное.

Я сидел один в общей спальне и наслаждался покоем, когда вдруг из коридора начали доноситься странные звуки, похожие на кошачьи, – кто-то то ли выл, то ли плакал, то ли вообще смеялся. Сначала я не обращал на это внимания, потому что мне не хотелось участвовать в каких-то сценах, но вдруг мне почудилось, будто кричит кто-то знакомый, – правда, мне не верилось, что этот «кто-то» мог снова оказаться в приюте. Я, наконец, не выдержал и выглянул из комнаты.

И увидел то, что ожидал увидеть: две воспитательницы и Валентина стояли полукругом, растерянные, не зная толком, что делать и за что взяться, а перед ними на полу лежала Настя, схватившись за голову руками, и выла на весь коридор.

– Настенька, нужно же взять себя в руки.

– Слезами горю не поможешь.

– Ну-ка хватит паясничать! Не маленькая уже.

– Настя, давай-ка сейчас успокоимся, попьем теплого молочка – и баиньки. Завтра проснешься и уже не вспомнишь, о чем плакала.

– Вот что рыдать, если сама виновата?..

– Ну ладно уж, виновата. Не первый и не второй такой случай. Бывает. Не стоит так убиваться.

– Ладно уж, вставай, Настя, пойдем.

Я спрятался в комнату и ждал, прислушиваясь к шагам, пока ее вели в одну из комнат девочек. Прошло еще минут десять, воспитательницы и медсестра зацокали по коридору в обратном направлении.

Я выскочил из комнаты, прошел по коридору, заглядывая в замочные скважины пустых комнат, пока, наконец, не нашел Настю. Я осторожно приоткрыл дверь в спальню, уже готовый выслушивать всевозможные оскорбления.

Настя сидела на кровати по-турецки и плакала, открыв рот и скривившись, как плачут только в одиночестве, когда никто не видит. Ее лицо было совершенно красным и опухло до неузнаваемости, Настя казалась даже какой-то старой из-за морщин, покрывших искаженное лицо: толстые полоски на лбу и между бровями, вокруг носа, у рта. Глаза были красные, заплывшие, растертые, а губы до смешного некрасиво кривились.

Я ждал, что при моем появлении она бросится на меня с кулаками, но она лишь закрыла рукой рот, видимо, чувствуя даже сквозь отчаяние, что выглядит очень смешно, и завыла еще пронзительней. Я подошел, с изумлением понимая, что действительно побаиваюсь ее возможной реакции.

– Ну что случилось?

Настя не отвечала. Я рассудил, что если она сразу не назвала меня дураком, то нужно повторить вопрос три-четыре раза, возможно, поупрашивать ее, чтобы получить ответ. Настя закрыла лицо руками, вой перешел во всхлипывания. Я коснулся ее плеча.

– Ну не плачь, расскажи, мы придумаем что-нибудь.

Настя убрала руки от опухшего красного лица, мокрого от слез. В этот момент она выглядела устало и как-то глупо, как будто это и не она вовсе. Настя открыла рот, чтобы что-то сказать, но от долгого плача она икала, не могла нормально говорить, нелепость ситуации ее злила, она схватила первое, что попалось под руку, – подушку – и кинула ее в стену.

– Я тебе воды налью.

– Да... а... не на-адо мне во-о-ды, – икая, ответила Настя.

Я молча сел рядом с ней. Мне хотелось погладить ее по голове, чтобы успокоить, но я боялся получить от нее затрещину.

Несколько минут мы сидели тихо. Настя, казалось, хотела еще немного поплакать, раз всё равно уже начала и я всё видел, но у нее теперь получалось только глупо поскуливать, слезы не шли. Она несколько раз нервно вздохнула и сказала ровным голосом:

– Принеси воды.

Когда я вернулся со стаканом, она жадно сделала пару глотков, поморщилась, как будто пила водку, и пробормотала:

– Эти козлы от меня отказались.

– Как «отказались»? Так можно?

– Как видишь. Я не первая. Типичный случай. Подростков часто возвращают. Бракованные, видимо. Ты что, не помнишь, как вернули Мариам?

Я не помнил, но кивнул, боясь ее разозлить. И когда я начал так сильно ее бояться?..

– До нее тоже были, ты тогда еще не появился здесь. Ну, в общем... Теперь вернули и меня. Козлы, полные козлы.

– Полные козлы, – согласился я. – А что ты сделала не так?

– Да не знаю я, – в этот момент голос Насти дрогнул, и мне показалось, что она сейчас опять заплачет. – Я ничего такого не делала. Я нормально себя вела. Я была собой, понимаешь? Собой. А что они ожидали? У меня же есть характер, ну.

– А как вообще всё было? Ты им сразу не понравилась?

– Придурок, если бы я им сразу не понравилось, они бы меня вернули на следующий день. Нет, было не так. Сначала всё было хорошо. Ну, меня немного ругали за то, что я... ну... я была, может, немного вздрюченная и сначала волновалась, и всё такое. Я старалась быть хорошей. Я помогала по дому. И меня хвалили вообще. И гамбургер в Макдональдсе мне покупали, только однажды сказали, что мне нужно поменьше этого есть. Честно, я сахар часто воровала, в кубиках. Но не думаю, что это могли заметить, у них его полно. В школу я пошла другую, рядом с домом, там, в принципе, всё было нормально. Ссорились мы, может, несколько раз, но так ведь сколько прошло – четыре месяца?.. Там, знаешь, что плохо было. У них три кота, пушистые такие, персидские. Классные очень, но оказалось, что у меня аллергия. Я раньше не знала, у моих родителей... ну, в общем... раньше не было у нас кошек. В медкарте моей тоже не было написано. Никто не знал. Ну и вот, оказалось, что у меня аллергия очень сильная, я сразу чихала много, кашляла, по рулону в день туалетной бумаги на сопли изводила, жесть просто... глаза постоянно чесались, даже читать было тяжело. Они, конечно, расстроились, сводили меня к врачу, купили таблетки от аллергии, пылесосили два раза в день. Но мне не помогало, я мучилась. Но знаешь, я не жаловалась. Старалась больше на улице бывать, и всё такое. Всё равно у них было хорошо, дом большой. Они вообще хорошо ко мне относились, особенно в начале. Подарки разные покупали. Вот эту кофту – вот эту – они мне купили, дорогую и без скидки. А потом, пару недель назад, я заметила, что они как будто не хотят больше на меня тратить – ни денег, ни времени. Они больше не спрашивали, как дела в школе, не пылесосили два раза в день, мама... Ольга не спрашивала, что приготовить. Было странно, но я решила, что теперь я для них вроде как нормальный, обычный ребенок. Ага, держи карман шире, – последнее слово Настя смочила в слезах и, поморщившись, продолжала: – Сегодня они мне сказали, что мы поедем в гости к моей новой бабушке; мама... Ольга собрала мне чемодан. Я еще думала, что уж слишком много там всего. Мы поехали... Я еще подумала, что дорога знакомая. Спросила, а мне говорят: да-да, то же направление, в ту же сторону. Но мне всё равно было тревожно, понимаешь? У меня очень развита женская интуиция. И вот мы едем... И я понимаю, что это уж точно в приют. Я про себя говорила: ладно, ладно, мало ли зачем, может, документы какие забрать, но всё равно начала плакать потихоньку... Ольга в зеркале заднего вида усмотрела, что я плачу, но молча отвернулась. Они ни слова не сказали, и я не говорила, только плакала. Когда мы подъехали, нас уже ждала эта ужасная Валентина со своими гестаповцами. Знаешь, я была в таком шоке, что вообще не сопротивлялась, ничего не сказала, дала себя из машины вытащить вместе с чемоданом и молча за ними пошла в приют. Я, знаешь, обернулась один раз, даже не знаю зачем, я ожидала какой-то драмы. А эти двое уже отъезжали. Они даже не посмотрели мне вслед. Выбросили, как надоевшего котенка, – Наста снова заплакала; она закрыла лицо руками и начала раскачиваться вперед-назад.

Я не выдержал и приобнял ее за плечи. К моему удивлению, она отняла руки от лица и порывисто меня обняла, прижавшись мокрым лицом к моему плечу.

В этот момент у меня мелькнула мысль сказать ей что-то утешительное, напомнить про родителей в Штатах, которые совсем скоро за ней приедут, но что-то подсказало мне, что делать этого не стоит.

 

* * *

Мы оба вели себя так, как будто никогда по-настоящему не ссорились и не было никаких безобразных сцен в приютской столовой. Первые дни Настя была очень тихой, никуда, кроме школы, не ходила, старалась не привлекать ничье внимание и была со мной очень мила.

К моему изумлению, остальные приютские дети даже не думали ее задирать или вообще как-то напоминать о случившемся. Они делали вид, что Настя никуда и не пропадала. Оставалось только удивляться непоколебимой детской солидарности перед лицом жестокости взрослых.

После всей этой истории даже ко мне начали относиться, как раньше. Настя, отвергнутая новыми родителями, своими страданиями искупила наши с ней грехи.

Однажды, когда мы все вместе сидели в игровой, кто-то переключил на Муз-ТВ. Сначала шел клип, в котором мясистые женщины в купальниках что-то строили или делали ремонт: сверлили, стучали молотками и паяли. Музыка была так себе, зато периодически камера крупным планом показывала то груди, то животы, то зады женщин, которые бодро тряслись под звуки работающей дрели. Клип вызвал оживление среди мальчиков, девочки начали хихикать и требовать немедленно переключить. Я боялся, что придет одна из воспитательниц, и мы вообще останемся без телевизора.

Потом начался другой клип, старый. Нам показали слепую женщину в темных очках, играющую на скрипке в метро, потом вороватого мужчину, таскающего из магазина яблоки, чтобы накормить слепую, затем то, как он выигрывает в казино и ведет женщину к врачу, чтобы ей сделали операцию и вернули зрение. В конце клипа врач печально качает головой: ничего не получится, нет, увы.

Я был так увлечен сюжетом, что не особенно обратил внимание на слова песни. А зря, потому что они вызвали переполох среди приютских. Кто-то начал плакать уже на первых строчках про умершую маму главной героини. Старшие мальчики потребовали, чтобы «эту чушь» немедленно переключили. А Настя, деловито закинув ногу на ногу, презрительно заявила:

– Вообще, отношение к инвалидам у нас в стране безобразное. Только посмотрите на эту женщину, она вынуждена играть на скрипке в метро, и всё равно денег нет.

– Да это же просто клип.

– Ну и что? Ситуация реальная. Кстати, Диана Гурцкая действительно слепая, вы знали?

– Кто?

– Диана Гурцкая, это она поет.

– Ну и что?

– Она знает, о чем говорит.

– Нас тут половина инвалидов, вообще-то.

– Ну да.

– А что, где-то лучше, чем у нас?

– Конечно. На Западе. В Штатах.

– Да много ты знаешь про Запад и Штаты.

– Много знаю. У меня родители в Штатах живут.

Ребята начали переглядываться.

– А ты почему не с ними?

– Они заняты, деньги зарабатывают, когда заработают, приедут и заберут меня.

– Ну ясно, ясно...

Настя знала, что ей никто не верит. Она встала и, назвав нас скучными, ушла. Конечно, все сразу принялись обсуждать ее родителей. Кто они? Где они? Они действительно в Америке? Что, правда? А почему дочь не взяли? «Зарабатывают деньги» – это достойная отмаза, как по-вашему? Они наркобароны? Они мафиози? Настя сама не знает, кто они? Они, вообще, есть?

Я попытался оборвать эти разговоры, но никто, естественно, и не думал меня слушать. Тогда я тоже вышел из игровой, не заметив, как за мной проскользнула Аглая.

– Ты чего? – спросил я.

– Да вот, подумала, тебе интересно будет, какие у Насти на самом деле американские родители.

– Да мне плевать.

– Да ну уж, прям.

– Действительно плевать, это ничего не меняет... Да я Насте на слово верю, – добавил я, вдруг спохватившись.

Но Аглая успела заметить мое сомнение.

– Короче, я знаю, слушай...

– Тебе-то откуда знать? Что ты вообще до нее докопалась?

– Ну мы когда-то общались, мне интересно было.

– И она тебе всё рассказала. Ну конечно же.

– Ну не она, а Маленькая Кенни, она многое знала.

– Да вы достали этой своей Кенни, отвали вообще, не хочу слушать эти бредни.

– Хочешь, чтобы я не тебе, а всем рассказала?

– Мне абсолютно всё равно.

– Настю в приют сдала мама. Она жива-здорова.

Этого я не ожидал.

– Да ладно.

– Да правда.

– И почему же она это сделала?

– В общем... У Насти были мама и отчим. И старшая сестра. Папы не было. Да и у кого в наше время есть папа, ну ты понимаешь. Короче, пока она была совсем маленькая, всё было ничего, жили хорошо. Потом Настя и ее сестра подросли. В год, когда всё случилось, Насте было 9, а ее сестре – 13. В общем, как-то ночью Настя проснулась, потому что услышала, как сестра плачет в своей комнате. Она пошла спросить, в чем дело, сестра – молчок. Потом опять то же самое, на другую ночь. На третью Настя не легла спать, а села подслушивать. Поздно ночью она услышала, как отчим встал и пошел в комнату к сестре. Настя, конечно, ничего не поняла. Потом услышала... звуки... потом плач. Она не стала тогда сестре ничего говорить. На следующий день пошла к матери, всё рассказала. Та не то что бы поверила, но допросила сестру. А сестра, не знаю почему, начала отнекиваться. Короче, мама Настю жестко отчитала, наказала. Отчиму ничего говорить не стали. Но Настя была не такая простая. Она пошла и всё рассказала школьной учительнице. А дальше... – ну ты представляешь. Завели дело, экспертиза, суд. Выяснилось понятно что, отчиму дали лет пятнадцать. И даже после этого мать не поверила, хотя уже даже сестра сказала, что так и было. Матери удалось сделать так, чтобы Алену у нее не забирали. А Настю она сама в приют сдала. Сказала, что знать ее не хочет. А Алена – что? Живет с матерью, хоть бы хны. Насте даже не написала ни разу. Ей теперь противно, что все всё знают. Мать она ненавидит, но в приют не хочет. Такая история.

– А что... а зачем она вообще всю эту муть про Штаты выдумала?

Аглая задумчиво пожала плечами:

– Ну знаешь, у нас тут разные истории есть. У кого-то родители умерли вообще, у кого-то пьяницы какие-нибудь. От некоторых отказались из-за инвалидности. Но чтобы кого-то мать вот так вот выбросила, у нас нет такого. Я даже не думала, что так вообще бывает.

Я тоже не думал.

 

* * *

Я так никогда и не спросил Настю, кем на самом деле были ее родители. Конечно, ее собственная версия про удивительную работу в Америке казалась мне теперь неприлично наивной. История о старшей сестре и отчиме в духе колонок газет, которые очень любила моя бабушка, слишком уж напоминала другие страшилки Маленькой Кенни. Мне ужасно хотелось знать правду, но я даже не думал спрашивать о чем-то Настю, которая неделями ходила сама не своя, нервная, уязвимая, злая. Иногда я заставал ее в слезах, порой она казалась очень напуганной; ее соседки по спальне рассказывали шепотом, что по ночам она кричит и дергается, а однажды кто-то видел, как она рано утром сняла с кровати простыню и куда-то с ней пошла.

Я очень долго собирался расспросить ее обо всем, не только о родителях, но и о том, что на самом деле происходило в приемной семье, о том, что ей об этом говорили воспитательницы, а еще я очень хотел узнать у нее, зачем она решила одурачить меня этой историей про ген молодости.

Сначала я долго не решался заговорить, а потом стало уже слишком поздно. Настю опять забрали. На этот раз не было ни скандалов, ни церемоний, просто вечером, перед сном, мы с ней распрощались, ну а утром она не пришла на завтрак, и когда я пошел спросить, сильно ли она заболела, я меньше всего ожидал, что мне скажут: «Настю забрали обратно ее новые родители».

Это казалось невероятным.

– А так можно, да? Подобрать, выкинуть, потом снова подобрать?

– Андрей, ты тут не умничай, когда вырастешь, поймешь. Марш отсюда.

– Я никуда не уйду, я хочу объяснений.

– Смотрите, какой он наглый стал, просто невероятно. Ты бы лучше послушал моего совета и вел себя подобающе. Удивительная неблагодарность. Здесь о тебе заботятся, с тобой носятся, нянчатся, а ты относишься к нам совершенно наплевательски. Ничего удивительного, что бабушка от тебя отказалась...

Я ощутил такую ярость, что и сам испугался. В последнее время мне стало трудно себя контролировать, я уже несколько раз ввязывался в драки по самым разным поводам, но драться с Валентиной уже точно не стоило. Я молча ушел, с твердым намерением узнать, где Настя на самом деле.

Я пытался что-то выяснить у Анночки, у воспитательниц, у других детей, но никто не понимал моей тревоги: все считали, что за Настю можно только порадоваться. Но как они все, даже Анночка, могли думать, что можно вот так вот поступать с людьми? Может быть, эти приемные родители мстят Насте за ее поведение, а может, и не мстят, но она скоро вернется обратно, опять в истерике и в слезах.

– Анночка Святославовна, дайте мне позвонить Насте. Или написать. Ну пожалуйста.

Анночка хотела сделать вид, что не слышит моей просьбы, но не смогла.

– Андрюша, мне правила не позволяют, – и вздохнула.

– Анночка Святославовна, ну какие правила, вы же такая добрая, мы вас все любим, ну правда, не то что эту... извините, извините. Дайте мне как-то связаться с Настей. Я хочу знать, что у нее всё хорошо. А если всё плохо, то я тоже хочу это знать.

Прежде чем ответить, Анночка приоткрыла дверь кабинета и выглянула посмотреть, не стоит ли кто у двери. Потом она взглянула на меня и всё так же бессмысленно сказала:

– Андрей, я, правда, не могу.

С Анночкой я играл в ребенка. Притворялся малышом, каким был когда-то, когда еще жил с мамой. Я попытался взять Анночку за руку, но она смущенно увернулась.

– Анночка Святославовна, ну вы не понимаете. Настя мой единственный друг. У меня больше никого нет. Просто скажите, как у нее дела, а? Может быть, у вас есть ее фотографии с новыми родителями? Она там уже столько времени, должны же быть фотографии. Я просто правда хочу знать, что у нее всё в порядке. Я так рад, что у нее теперь есть родители. А ей нельзя по Интернету написать? Я бы мог. Никто бы не узнал, что я это сделал. Я знаю одного мальчика в школе, у него есть Интернет. Я бы мог.

Анночка стояла, отвернувшись, склонившись над какими-то бумагами. Я вдруг заметил, что она не смотрит на меня, даже не притворяется, что слушает.

– Анночка Святославовна...

В этот момент она приподняла голову и как-то резко, совершенно не в своей манере, проговорила:

– Андрей, просто уйди, пожалуйста.

В тот момент мне показалось, что за этими словами что-то скрывается. Вспомнилась история про гормон молодости. Но ведь это не может быть правдой? Я даже не знаю, почему я поверил в первый раз.

О том, что происходит в приюте на самом деле, я узнал спустя много месяцев после этого разговора, узнал случайно, вопреки всему, и знание это ничего не изменило в моей судьбе, потому что она была решена еще в тот день, когда папа убил маму, а я сидел в соседней комнате и трясся от страха. 

 

* * *

Со временем я оставил попытки что-то выяснить. Жизнь в приюте шла своим чередом, постоянно появлялись новые ребята, периодически кого-то забирали. Чтобы навсегда рассеять все сомнения насчет того, куда исчезают дети, я стал записывать в одной из школьных тетрадей даты поступления детей и дни, в которые кого-то забирали. Я также расспросил большинство «стареньких» в приюте о том, как давно они сюда попали. Я провел настоящее расследование, которым очень гордился, но о котором не мог никому рассказать, иначе бы надо мной обязательно начали смеяться. Я пришел к выводу, что никакой системы в исчезновении детей нет. Были те, кто не задерживался в приюте дольше нескольких дней, обычно младенцы, но были и ребята, которые жили в приюте дольше меня – по пять или даже шесть лет. Я хмурился, вспоминая, как когда-то Настя меня обманула. Как я вообще мог поверить ей? Это могло случиться только из-за моего юного возраста. Теперь всё это было в прошлом.

Я уже и думать забыл обо всей этой истории, когда однажды, спустя много месяцев после исчезновения Насти, я невольно подслушал разговор медсестер.

Получилось случайно, я совершенно этого не планировал и планировать никак не мог по понятным причинам. В тот день с самого утра я ощущал себя неважно, возможно, отравился, завтракать не смог, а перед уходом в школу почувствовал, что из живота что-то стремительно поднимается наверх. Я побежал в туалет, склонился над унитазом, пакость вышла, но минут через десять всё повторилось. Обессиленный, я посидел немного на полу в туалете, а затем, согнувшись, побрел в медпункт.

Идти было тяжело, сил не оставалось, через каждые пять-шесть шагов я сползал на пол и сидел какое-то время, прислонившись к стене. Уже в коридоре у медпункта я прилег на скамейку, чтобы собраться с силами, и уснул.

Спустя некоторое время, сквозь сон, я смутно услышал голоса, показавшиеся знакомыми.

– ...и поэтому я считаю, что это не должно продолжаться.

– Когда мы принимали вас на работу, мы очень четко определили круг ваших обязанностей и отдельно указали на некоторые... особенности, которые характерны для этой работы.

– Я знаю. Я понимаю. Я этого не отрицаю. Но...

– Если вы считаете что-то недопустимым, вы всегда можете найти себе другую работу, раз уж вас эта не устраивает.

– Да вы поймите, я не хочу уходить. Я просто считаю... что всё это неправильно, так не должно быть.

– А, так вы борец с системой? Замечательно. А на вид тихоня.

– Послушайте, я не понимаю, зачем вот этот ваш сарказм неуместный.

– Это не сарказм. Это ирония.

– Да какая разница!..

– Не повышайте на меня голос.

– Извините ... Да, я борец с системой, если вам так хочется. Пусть.

– Наверное, вам кажется, что вы – героиня из Оруэлла или Замятина. Бунтарка.

– Не знаю, что там у Оруэна и Залятина, но я считаю, что здесь происходит нечто ужасное, даже бесчеловечное. Здесь каждый постоянно говорит о том, как мы любим детей, как заботимся о них, как всё для них делаем. А потом...

– Я не вижу противоречия. Чего же мы не делаем для детей?

– Мы должны быть с ними... до конца.

– До конца? До смерти? Как вы себе это представляете? Нечто среднее между детским домом и домом для престарелых? С элементами дома для молодых и средневозрастных?

– Вы же понимаете, о чем я. Некоторым везет, их усыновляют. Почему другие не могут здесь жить до совершеннолетия?

– Еще раз: как вы себе это представляете? У нас нет такого количества мест. В стране нет. И денег у правительства на это тоже нет. Это раз.

– Но это же самое важное! На что тратить деньги, если не на это?

– Не заговаривайтесь, это не вам решать. Да и проблема не в бюджете. Бюджет – это одна из трудностей, хотя тоже нерешаемая. Что, из-за этих вот детей остальным теперь не жить нормальной жизнью?

– Вы еще спрашиваете?

– Спрашиваю. Потому что я, например, не подписывалась всем жертвовать ради других людей. Я – здоровый нормальный человек из полной семьи, почему я вообще должна чем-то жертвовать? Но я вам повторяю, дело не в деньгах. Просто задумайтесь на секунду об этих детях...

– Я думаю о них каждую секунду.

– Прекрасно. Задумайтесь, кем они станут, когда достигнут совершеннолетия, когда уйдут из приюта. Во-первых, инвалиды... Большинство из них вообще не могут жить самостоятельно. Куда их девать, ну? В дома для престарелых? Это же не жизнь, такая жизнь никому не нужна.

– Разве можно так...

– Да можно, можно. Перестаньте к ним так относиться, как будто они нам... равные...

– А что, нет?

– Ну, на этот вопрос вы сами себе ответьте. Далее. Я сто раз вам об этом говорила, и еще при приеме на работу: они не здоровые и здоровыми не будут. Посудите сами, что мы имеем. Сироты, у которых умерли родители. Травмированные на всю жизнь. Дети, чьи родители – маргиналы. Еще хуже. Последний вариант – отказники. Вообще, туши свет. Эти дети уже ненормальные. Сравните их со своими детьми. Или с племянниками, если они у вас есть. Это травмированные, агрессивные, неадекватные дети.

– Они просто несчастны, им нужна забота. Я знаю, о чем говорю, вам это известно.

– Может быть, но сами они никому не нужны. Большое счастье, если их кто-то усыновляет. Возможно, это что-то и изменит, хотя я сомневаюсь. В любом случае, усыновление как вариант должно существовать и дальше, это безусловно. Но те, кого так и не берут? Вы их видели? Тех, кто живет здесь по 5-6 лет? Вы представляете, какие маргиналы из них растут? Они все стопроцентно будущие преступники, наркоманы, низы общества. Девочки беременеют в тринад-цать, мальчики воруют с младшей школы.

– В наших силах это предотвращать.

– Нет, не в наших. Вы так говорите, как будто вы здесь первая. Первый в мире чадолюб, только посмотрите! Знаете, сколько здесь и в других местах было людей, самых замечательных и благородных людей, которые вот так же, как и вы, мечтали всем помочь, всех спасти? Они сдались. Потому что всем не поможешь. Одному, двум, трем – может быть. Всем – нет. Так устроена наша жизнь. Нельзя нести ответственность за всех. Смиритесь. Перестаньте вы быть эдакой жалостливой клушей, это просто нелепо. В жизни нужно уметь правильно расставить приоритеты. Пока вы вот так на всех жалостливо смотрите, всех подбираете, обо всех хотите позаботиться, всё главное в жизни проходит мимо вас. Подумайте лучше о себе и своей семье. Дались вам эти дети. Сколько их сюда попадает, сколько их еще будет, сколько их по всему миру, заброшенных. Забудьте.

– Но как же... я не понимаю. Тогда зачем вообще это всё? Этот приют, эти люди, которые собирают всех оставленных детей, сирот, несчастных, их сюда привозят, они живут здесь, мы их лечим, когда они больны, когда они попадают сюда, они бывают в кошмарном состоянии, как Андрюша, помните, как он был ужасно избит? Мы столько для них делаем, мы вкладываемся в них, заботимся, привязываемся, мы их кормим и развлекаем, мы даем им надежду, а потом выставляем их в клетках, как животных в зоопарке, мы ни слова не говорим об их будущем... ради чего это всё?

– Ну... Вы не думайте, я же не какое-то чудовище. Меня считают ужасной, но поверьте, я не такая уж и плохая. Я хочу дать этим детям шанс. Мы даем им шанс, огромный. У них есть шанс, что кто-то их усыновит, и тогда их будущее сложится. Да, получается не всегда. Об этом я вам и говорю. Видит Бог, мне... жаль, что у некоторых ничего не выходит. Но всё не напрасно для каждого из них. Посудите сами. Мы даем им кров, стол, мы ухаживаем за ними, даем им образование. Даже если ничего не получается, какое-то время эти дети счастливы...

Голоса стихли. Дверь приоткрылась, Валентина вышла в коридор и увидела меня. Она весьма посредственно скрыла неприятное удивление и отвела меня в кабинет. Прежде чем я успел пожаловаться на боль в животе, Валентина протянула мне какой-то раствор в маленьком пластиковом стаканчике. Я покорно всё выпил, закрыл глаза и погрузился в странные грезы. Проснулся я в середине ночи с тяжелой головой и уже не помнил, что случилось накануне и как я попал в медпункт.

На следующий день нам объявили, что Анночка больше не работает в нашем приюте.

 

* * *

В тот день мне исполнилось двенадцать лет. В приюте дни рождения не празднуются: нет средств, да и подарки бы всем пришлось дарить одинаковые, чтобы ребята из-за них не передрались. Но всё равно с утра у меня было приподнятое настроение. Двенадцать лет – это красиво. В голове я перебирал всевозможных персонажей книг, которым тоже было двенадцать. Это и Гарри Поттер в тот год, когда он открыл Тайную комнату, и половина героев ужастиков Роберта Стайна, и в первой книге «Волшебника Земноморья» Геду тоже, кажется, было двенадцать... Я был рад, потому что чувствовал себя взрослым и сильным, у меня уже росли волосы под мышками и в других местах, я стал очень умным и опытным за последние несколько лет, и единственное, что меня расстраивало – мой низкий рост, но воспитательницы говорили, что мальчики растут в более старшем возрасте...

Никто не знал, что у меня день рождения, но я всё равно ощущал торжественность момента. До совершеннолетия шесть лет. До старости – почти двадцать. Фантастически много времени. За этот срок я бы мог прожить множество разных жизней, но я даже не представлял, за какую взяться вначале. Больше всего я, конечно же, хотел быть супергероем, но теперь, в свои 12, я понимал, что супергероев не существует. Еще я мечтал быть киноактером, но это очень сложно и могло не получиться. Может быть, тогда полицейским? Я мог бы заодно разыскать Настю. И наподдать ей как следует за то, что она до сих пор не придумала, как написать или позвонить мне.

Настя теперь, должно быть, совсем большая. Удивительно, как она дружила со мной, когда я был мелкий. Я сам теперь относился к малышам по-отечески, снисходительно.

Я всё чаще думал о том, что меня ждет после приюта. Я пытался что-то узнать у других ребят, постарше, но ответа так и не получил. Говорили, что никто не остается в приюте до совершеннолетия, всех разбирают. И правда, как я заметил в первые недели после того, как попал сюда, старшеклассников среди нас почти не было. В двенадцать лет я уже считался практически взрослым. Возраст и стаж приютской жизни, конечно, прибавляли мне авторитета, я уже не был мальчиком для битья, как пару лет тому назад. Я настолько свыкся с сиротской жизнью, что мне казалась странной возможность быть усыновленным. Я был не уверен, что такой вариант мне еще подходил. Вообще-то мне очень хотелось нормальной жизни, как при родителях, но я был уже достаточно большой, чтобы понимать, что такого не будет. А если я попаду к кому-то вроде моей бабушки? Я попытался заговорить об этом с одной из воспитательниц, но она только отмахнулась.

– Конечно, тебе будет лучше в семье, а не здесь, о чем ты только говоришь.

– Может быть, но я теперь уже взрослый, вдруг мне не понравится, как со мной будут обращаться, вдруг со мной будут обращаться, как с маленьким?

– Не говори ерунды. Что тебя ждет после приюта, как сам считаешь? Да ничего. Никто не станет тебе помогать. А так у тебя будут родители.

– А если я никому не понравлюсь? До сих пор не понравился, даже когда был мелким. Теперь шансов точно нет. Что же мне тогда делать?

– Да заберут тебя, заберут, не сомневайся. Мы здесь для того, чтобы это обеспечить.

Мой двенадцатый день рождения казался мне началом новой эпохи. Я решил, что наконец стал подростком – это слово отдавало бунтом и чем-то неизведанным. Я думал о своем будущем почти с нежностью. Неважно, заберут меня куда-нибудь или нет. Всё равно я не позволю своей жизни пройти впустую, как это делает большинство взрослых, да почти все, если честно. В свой день рождения я придумал набросать примерный план будущей жизни. Начинался он с пункта «Вступить в театральный кружок и попасться на глаза какому-нибудь известному режиссеру», который я должен был выполнить в этом году, а заканчивался пунктом двадцать «Получить ‘Оскар’ за лучшую мужскую роль первого плана в фильме Спилберга и жениться на Меган Фокс», что, по плану, ожидало меня в 23 года. Дальше я не заглядывал. Двадцати трех лет мне казалось вполне достаточно для осуществления всех моих самых смелых фантазий и получения максимального удовольствия от жизни.

План казался мне не только вполне осуществимым, но даже простоватым. Разве я что-то в нем упустил? Едва ли. Для старта мне не требовались ни деньги, которых у меня не было и быть не могло, ни связи, потому что знаменитый режиссер вполне мог заметить меня в школьном театре, такое часто случается с известными актерами. Неважно, что там будет с семьей и приютом, мне никто не помешает. Единственное, что от меня требовалось, – так это выдающийся талант, который, как я твердо решил, у меня имелся. Я всегда любил кино, и мама часто говорила, что я очень артистичный. Пока что играть в серьезных постановках мне не доводилось, но я уже тайком, когда мог, репетировал роли из знакомых пьес.

Я часто вспоминал свой первый год в приюте. Странные были времена. Мне было так тяжко после всего, что со мной случилось в предшествующие тому месяцы, что сам приют мне виделся какой-то издевкой, напоминал мне одновременно тюрьму и зоопарк с этими странными клетками и воспитательницами, которые пытаются нас держать под контролем. Я вспоминал, как восстанавливался после побоев бабушки и тех странных девочек, которые встретились мне зимней московской ночью. Вспоминал операцию – моя безобразная левая рука теперь меньше напоминала клешню. Об операции договорилась Валентина, на которую я больше не мог сердиться. В конце концов, она могла быть по-настоящему неприятной, нависающей, утомительной, но в действительности именно она заботилась о нас больше всего, она доказывала свое отношение не словом, а делом. Мама всегда говорила, что важно то, что человек делает, а не то, что он говорит. Я хмурился, вспоминая, каким импульсивным и неблагодарным я был в детстве.

И по-прежнему часто, очень часто я вспоминал свою маму. Конечно, мои детские фантазии о том, что мама жива, но болеет, и что ее скрывают от меня, казались мне теперь просто бредовыми. Я смирился с тем, что ее больше нет. И все-таки, и все-таки... иногда мне нравилось забывать обо всем и погружаться в мир фантазий. Я представлял себе, что я на самом деле – герой фильма или книги, которую прямо сейчас читает кто-то, и что со мной уже очень скоро случится нечто необычное, почти фантастическое, чего читатель ждет и на что надеется. Вдруг окажется, что в книге, героем которой я являюсь, задуман неожиданный поворот событий: мама действительно жива, и всё это время она ждала и искала меня... или нет, она была в коме, но случилось чудо, и она очнулась... или нет, на самом деле папа никогда не бил ее, это всё была просто задумка какого-то злодея, возможно, инопланетянина, который похитил моих родителей и подстроил всё таким образом, чтобы все, и даже я сам, решили, что мой папа убил маму, а сам сбежал. И на полу кухни лежала на самом деле вовсе не мама, а манекен. И очень скоро я узнаю, что кто-то пришел меня забрать. Кто-то особенный...

В тот день, когда мне исполнялось двенадцать лет, после обеда ко мне подошла Валентина, спустя годы уже не так явно возвышающаяся надо мной, и бросила, будто что-то неважное:

– Андрей, зайди ко мне сегодня вечерком.

Я понял, что в моей жизни произойдет нечто новое.

Вечером, сидя за столом в своем кабинете, Валентина была сама на себя не похожа. Она неестественно мягко улыбнулась, чем впервые за долгое время напугала меня, предложила мне сесть, протянула руку, отчего я насторожился, и как-то странно похлопала меня по плечу. Я был в крайнем недоумении: Валентина, изображающая заботливую нянечку?

– Андрюша, – («Андрюша»?! Когда меня в последний раз так называли?), – у меня для тебя просто замечательные новости, чудесные. Случилось то, чего мы все давно ждали.

Я уже знал, что она скажет, но усиленно изображал любопытство.

– Андрюша, теперь у тебя будет новая семья! Тебя усыновляют, представляешь?

Это было ровно то, чего я ожидал, но вместо радости и торжества я ощутил, как внутри у меня что-то упало, вниз, на дно живота, и я почувствовал тошноту.

– Ты так потрясен, что даже не реагируешь. Это нормально, такое бывает. Но ты ведь рад?

– Е-ху... – попытался изобразить я.

Я сам не знал толком, что чувствовал в этот момент.

– Так это... Это те самые, да? – спросил я, прекрасно зная, что Валентина поймет.

Две недели назад к нам приходила пожилая пара искусствоведов. Их дети уже выросли, и они, как водится, решили взять на воспитание ребенка, но только не требующего забот малыша, а подростка. (Интересно, что у них за дети такие, если они решили, что подростки не требуют особых хлопот?)

Честно говоря, я не заметил, чтобы они проявили ко мне какой-то особый интерес. Им понравились буквально все дети, они с восторгом поговорили с каждым из нас, поумилялись, покуковали с младенцами.

– А я думал, что они Мишу тогда взяли.

Действительно, на следующий день после их появления я заметил, что улыбчивый Мишка, которого некоторые презрительно звали «дауненком», куда-то пропал. Это означало одно – его забрали.

– Да, Мишеньку действительно усыновили. Но они решили, что у них есть возможность подарить радость еще кому-нибудь, – на словах «подарить радость» я изо всех сил постарался не морщиться, – и вот они решили, что берут для Миши братика, тебя.

Быть Мишиным братиком у искусствоведов на пенсии. Наверное, могло быть и хуже. По будням я буду сидеть с братиком Мишенькой, а на выходных ходить в музей. Ладно, может получится приспособить мое новое положение для карьеры актера.

– Мм... хорошо, я рад, даже очень, – я вполне правдоподобно улыбнулся. Я же актер.

Валентина растянула рот и прищурила глаза в знак улыбки.

– Знаете, только у меня есть вопросы. Во-первых, когда они...

– Андрей, давай с вопросами чуть позже. У нас с тобой сейчас есть одно большое дело. Видишь ли, они люди пожилые и со своими... представлениями... в общем, у тебя теперь новая жизнь в других условиях. Приют совсем скоро, уже на днях, останется в прошлом...

– Погодите, погодите, а что, меня прям так сразу забирают? А я не смогу ни с кем общаться?..

– Нет, Андрей, так не пойдет, перебивать меня не надо. Это мы обсудим позже, тебя силком никто никуда не тащит. Давай решать проблемы по мере поступления, хорошо? А сейчас ты дослушаешь то, что я тебе скажу. У тебя начинается новая жизнь, а ведь тебе уже исполнилось двенадцать лет. По нашим правилам тебе в ближайшее время полагается сделать некоторые прививки. Поскольку тебя забирают, мы этим займемся уже сейчас. Тогда твоим новым родителям будет спокойно. Нет, не надо мне сейчас этой лавины вопросов, я всё расскажу потом, а теперь, пока еще не совсем поздний вечер, пойдем на первую прививку.

Пока мы шли, я попытался спросить, о каких прививках вообще идет речь, но даже этот вопрос Валентина хотела обсудить со мной «немного позже». Мы зашли в одну из пустующих палат, Валентина жестом велела мне прилечь на кровать. Она снова вернулась к роли хорошего полицейского, сложила губы в улыбке и сказала, что вернется буквально через пару минут.

Я лежал, глядя в бездумный белый потолок, и даже не знал, за что зацепиться мыслями. Получается, так вот детям объявляют о том, что их забирают? Я уже видел, как это происходит с другими, но мне хотелось чего-то особенного. Уж не знаю, что я там себе представлял, фанфары ли, оркестр, но явно нечто более торжественное, чем разговор с Валентиной в ее кабинете. И почему нельзя было хоть вкратце рассказать мне о том, что меня ждет? Я волновался.

Валентина вернулась в кабинет, держа в руках поднос с маленьким стеклянным стаканчиком и почему-то с молочной шоколадкой «Аленка». Заметив мой любопытный взгляд, Валентина рассмеялась.

– Да, всё для тебя. Я смешала тебе лекарство, надо будет сначала принять. Оно очень горькое, поэтому ты можешь заесть его шоколадкой. И да, от лекарства захочется спать, не удивляйся.

– А что за лекарство? – праздно осведомился я.

– Это что-то вроде витаминов, оно укрепит твой иммунитет. Тебе это сейчас необходимо.

Ответ меня не впечатлил, но мне было, в общем-то, всё равно, мои мысли были уже далеко, в уютной двухкомнатной квартире пенсионеров-искусствоведов.

Валентина присела на край кровати, поставила поднос на тумбочку и протянула мне крохотный стаканчик с мутной жидкостью.

– Погоди, не пей еще, я шоколадку открою.

Пока она шуршала «Аленкой», я схватил стаканчик и залпом осушил его.

— Да можно не весь, пары глотков хватит!

Но было уже поздно, я кряхтел, сморщившись от невыносимо горькой жидкости.

– На вот, заедай.

Шоколад был кстати. Я съел пару кусочков, потянулся за третьим...

Валентина продолжала сидеть на краю кровати, будто наблюдая за мной.

– Ну что ж... теперь прививка? – бодро сказал я.

– Подожди... пару минут. Лекарство должно подействовать.

Я охотно развалился на кровати, продолжая жевать сладкий шоколад, которым никак не получалось перебить горечь снадобья из стакана. Я вдруг ощутил странную радость, вдохновение, желание жить. В своих мыслях я уже просил новых родителей записать меня в театральный кружок или нет, в какую-нибудь крутую театральную студию в Москве; я уже видел, как репетирую роли в гордом одиночестве и в присутствии пенсионеров-искусствоведов, которые будут изумленно переглядываться и тайком между собой говорить о том, как они совершенно случайно набрели на такой удивительный талант; я воображал себе, как мой новый отец обзванивает своих знакомых режиссеров и продюсеров, как меня берут сниматься в фантастические фильмы и детективные сериалы; как мой настоящий папа выходит из тюрьмы и оказывается, что он и не убивал маму, и он говорит о том, какой я молодец и как он мной гордится. Я представлял себе, как очень скоро становится понятно, что мой талант слишком велик для студии «Мосфильм», и я отправляюсь в Лос-Анджелес, в Голливуд, где меня почтительно называют «этот талантливый паренек из России», а я играю роли парня Эммы Уотсон, сына Анджелины Джоли, напарника Мэтта Деймона и брата Леонардо ДиКаприо...

Я вдруг почувствовал сладкую, непреодолимую усталость. Я понял, что вот сейчас, в данную секунду, мне просто нужно немного поспать, отдохнуть, но когда я проснусь, я приступлю к исполнению своего плана; когда я проснусь, Валентина мне подробно расскажет, какой теперь будет моя жизнь.

Я взглянул в сторону Валентины, силясь держать веки открытыми. Она смотрела прямо на меня с непостижимым выражением лица. Я вдруг, безо всякой причины, почувствовал необходимость поделиться с кем-то – пусть даже с ней – своим грядущим счастьем. Я мечтательно улыбнулся и пролепетал:

– А знаете, я ведь буду играть в новых «Звездных войнах». И дайте еще шоколадку...

Я закрыл глаза, на секунду...

 

Когда я снова открыл их, Валентины рядом со мной не было. Я привстал, чувствуя небывалую легкость в теле. За дверью послышался шум, она медленно приоткрылась.

Я увидел свою маму.

Она стояла передо мной, такая же, как и раньше, в летнем платье с крупными синими цветами, которое носила всю мою жизнь. Она совсем не переменилась, и я даже не испытал особого удивления при виде нее.

– Мама, это ты?

Мама спокойно улыбнулась:

– Что за глупые вопросы?

– Мама, а что ты... а как ты... почему... мама, зачем ты пришла?

Она обиженно нахмурилась.

– Конечно, чтобы забрать тебя отсюда, Андрюша.

Так странно. Мама раньше никогда не звала меня Андрюшей.

Я рывком сел на кровати. Мне хотелось броситься к ней, но я будто стыдился чего-то.

– Чтобы забрать меня? Правда? Отсюда? Насовсем?

– Конечно, насовсем. Пойдем скорее.

Я встал, подошел к маме и крепко обнял ее.

 

Париж

 

 

[1]

*Лауреат премии им. Марка Алданова (2017)