Андрей Грицман

* * *
Так жизнь ворует у души
ее воздушные мгновенья.
Проснешься утром в воскресенье,
оглянешься – и ни души.
Как будто понедельник тянет
подельником свое нытье.
Поддельный свет с экрана глянет,
на столике горчит питье.
Но коль проснулся – повезло.
Из дома выйдешь – рассвело.

Любовь стоит на остановке,
лихой автобус пропустив.
Опасная, у самой кромки,
бормочет невозможный стих.
О влажном воздухе корытном,
о мороке речей чужих,
и кашляет сведенным ртом.
Пока судьба стучит копытом
о борт автобусного быта.
Надеется, что повезет.

Так и тяни свою резину
трагикомических забот.
От сумрака до воскресенья,
замерзшая наполовину,
всeгда готовая в полет.
И подвезет автобус шалый
в остроконечный твой Нью-Йорк,
чтоб потеряться там навек,
как под огромным одеялом,
в его египетском сабвее,
с надеждой тлеюще несмелой,
что все же кто-то скажет: «милый».
Пусть незнакомый человек.

* * *
Рано с утра, да какое там – с ночи –
шум раздается, гул и кряхтенье.
То ли от ветра трепещет растенье.
Так начинается каждый день.
С мыслями просто о между прочим.

Но на мосту с видом на вечность
вспомнишь родителей или себя.
До переезда, до первых известий.
Все остальное так далеко.
Так далеко, что еле заметен
ряд копошащийся давних обид.

Вспомнишь ее. Нет ее, бедной.
Бедной оставил ее недобитой.
И нарастает в груди тишина.
Следом по-прежнему шастает стая,
шелест листвы под провалом моста.
Но ухожу я теперь не спеша.
Знаю, что где бы я ни был назавтра,
где бы к тебе навсегда ни приник, ни затих, –
черт его знает, шевелится карма.
С ветки вспорхнет навсегда этот стих.

* * *
Все, что я делаю, на самом деле,
валяюсь в кустах на перекрестке
трех дорог, пьяный, кому в отместку?
Очевидно себе – так написано в Деле.
Оно хранится где-то в буфете,
а где же еще? Старый сыр да мыши.
Там есть все, что любил на свете.
Но что это – помню все меньше и меньше.
Здесь на пути иногда приляжет
моя подруга с бутылкой рядом.
Вот мы и дома, плевать что скажут.
Может другим показаться адом.
А мы так живем. Выбираем дорогу:
одна до почты, другая – на реку.
А третья дорога, наверное, к Богу,
но туда нельзя дойти человеком.

* * *
Стараешься забыть себя, тебя,
ту голубую нить, ведущую на взлет.
И не вопрос: быть иль не быть, когда судьба,
как мальчик, наугад идет в народ.

Присядет отдохнуть, потом в забой,
а то до пункта с сумкой стеклотары –
на плавленый сырок, навзрыд, на Зверобой.
А сдан последний – и по Солнцедару.

Но ты повремени, душа моя,
не задевай болезных по погоде.
У них свои и без тебя невзгоды,
без твоего – наотмашь – бытия.

И все же есть бездумное тепло,
как будто перелив случайных клавиш.
Она глядит сквозь светлое окно
тебе вослед, но ты ее оставишь.

* * *
Так и болтаемся между вчера и завтра.
Обмен теплом в одно касание.
Ищу себя на контурной карте,
Но не видать на таком расстоянии.

Не видать, не выдать мест положения,
Только звук гудит над пустой равниной.
Иду куда-то с головой повинной,
до ворот со знаком «Предупреждение».

КОЛИЗЕЙ
Геометрия смерти.
Выжженный овал.
Губы камня.
Черствый хлеб.
Песнь ветра
летящего
к оливковым рощам памяти.

Переплетение, смещение.
Сумерки в долине.
Туристское месиво днем,
каменное кладбище ночью.

Но в воздухе: соль
на земле Карфагена,
соль у Масады.
Тугие паруса
направленные в никуда.
Тупик. Цепные псы
мертвых Цезарей.

Сонная сиеста.
Италийские тени в каменном саду:
свежая паста,
древний рецепт соуса.
Нещадное солнце щедро жарит,
слепо плавит маску
на лице гида родом
из неизвестного
берберского племени,
в майке с именем Тотти.

* * *
Нет ничего там, а может быть, есть,
Что-то из толя, из глины, из жести.
К слову сказать – какая там жесть?
Все невпопад, да и все не на месте.

Ну и неважно, все это – жизнь.
Утром дойду до киоска с цветами.
Там все засохло, но вялая жимолость
тихо растет среди всякого хлама.

Ну, а потом я до почты дойду.
Гляну, какое сегодня число
или какая погода в аду.
Как и когда нас сюда занесло?

Вспомню – смириться, наверно, пора,
что никого мне не встретить в метро.
Только небесная света игра
даже отсюда заметна порой.

* * *
Время разбазаривая по ночам,
таращась черт знает на что на экране,
заранее вторю, что все нипочем,
раны затянутся на расстоянии.

Все устаканится, жизнь впереди,
сзади пейзаж после битвы и дым
вьется над местностью.
Нам вместе с ним
вдаль по дороге. А совесть глядит

взглядом усталым на брошенный дом,
мертвый газон и в сырую сирень.
И говоришь-то ведь все не о том.
Лишь иногда телефонное эхо
глухо подскажет, где мы живем.
Имя послышится в воздухе свежем.
И постепенно в черный проем
лунный гекзаметр медленно ляжет.

* * *
Жизнь все откладываю на потом.
Пыль осядет. Пришлют удостоверение.
Пытаюсь сказать обожженным ртом
кинжальной водкой, перцем. Безумное зрение

не сразу видит, кому там еще
навзрыд собираешься душу вылить.
Кого-то закутать теплым плащом,
говорить и вдыхать, убеждать горячо,
а потом обнять пустоту безликую.

Но снова выйти на белый свет,
всю жизнь по ночам просчитав заранее.
И сразу забыть. Как в нашей Москве:
надеяться, ждать – вот на волоске
наша встреча с ней,
с той, которую видел во сне,
родную, в очереди за бананами.

* * *
Память спит в банке с маслянистым раствором.
Поезда ушли в неизведанном направлении.
Нет обратных билетов, стихли слухи и разговоры.
Везде намечается уже не броженье, а тление.
Я все зову, поглядите, что случилось, а вы что?
Кто в бомбоубежище, кто на танцы, кто на собрание.
С важным уведомлением медленно идет срочная почта,
хотя и небольшое вроде бы расстояние,
по тепершним временам. Смутное время:
лжедмитрии да иоановны.
Но на Кукуе дремлет тихое кладбище.
Вы про охрану? Давно разошлась охрана.
Ветер гуляет на кладбище как на капище.
Еще обращусь – господа, неужели забыли вы:
так ведь и начиналось когда-то, незапамятным августом.
Спит наш корабль, наполненный рыбами, илом или
мертвый давно, так прости ты нас, Господи!

* * *
Мы с тобой на все это смотрим
c обратной стороны Луны.
В свете неровном ветер
проносит тени и сны.

Что же поделать? Возврата нет.
Остается ловить
зеркальцем меркнущий свет.
Терять больше нечего нам тут на краю.
Вот мне и весело – сам себе я пою:

Где же ты, милая? Меня заносит метель.
Клен мой опавший,
смертный дальний мотель.
Слякоть на родине,
злой городской частокол.
Землю родную услышишь
навзничь или ничком.

Потому что я, друг мой,
на другой стороне.
Друг мой Куинджи плывет на темной волне.
Там длится далекий беспамятный срок.
Слышен лишь странникам тающий крик.
И там мне с тобой так спокойно, легко.

Слава Богу – все это так далеко.

* * *

         А. Кабанову
Осторожно. Не прислоняться.
Двери закрываются.
В вагоне пусто.
Сесть что ли в угол,
почитать Пруста,
Кабанова, Рильке ли, имярека.
Грустно. В вагоне ни человека,
ни души, только отсвет звука.
Входим в тоннель. Ну какая сука
так вот придумала –
жить с этим бредом?
В той темноте, черней чем сажа.
В ожидании света.
Что скажешь, Саша?

 

         Нью-Йорк