Анатолий Николин

 

Ночь музея

 

В сумерках он приезжает на железнодорожный вокзал.  Машинально, как и все, что он проделывает по приезде в Симферополь, пьет кофе, обсуждает проблемы с деловыми партнерами, посещает туалет, курит. Вот уже многие годы. Рефлекторно и бессознательно. Между завершением дел и дорогой на вокзал наведывается в храм Трех Святителей, чтобы отметиться перед отъездом в небесной канцелярии. Подтвердить окончание командировки и выписать обязательную, как утренняя чистка зубов, путевку домой. На всякий случай. Чтобы в дороге не случилось что-нибудь непредвиденное – он терпеть не может неожиданностей.

А на русских железных дорогах случается всякое – поломки, аварии, опоздания, катастрофы. Все, что не укладывается в представление о деловых поездках, – размеренных, с заранее спланированным результатом. Изменений и перемен он боится больше всего. Они его раздражают, заставляют напрягать воображение. Игру памяти и воображения он ненавидит, как евреи палестинцев и наоборот. Собственно говоря, как все ненавидят всех из любви к осмысленности и порядку.

Ежедневные планы у него просты, проще не бывает. И безобидны: выполнить дневную работу, пообедать, заказать такси на вокзал и устроиться на нижней полке купейного вагона. Неприхотливость желаний его радует. И похожи его желания и надежды, как две капли воды, на день вчерашний и позавчерашний. Завтрашний и, вероятно, послезавтрашний. Кажется, с самого рождения он занимается одним и тем же: привозит для крупных магазинов и торговых центров Крыма, с которыми у фирмы договор на поставку, образцы новой продукции. Фирма – шведская, не подверженная кризисным спадам, и новые поступления регулярны, как и его привычки. То ли он – клон шведской фирмы, то ли фирма, проникшись безмерным уважением к скромному, аккуратному коммивояжеру, следует его правилам.

Чаще всего ему приходится бывать в Симферополе – с первого дня работы в «Group amalgam» он курирует южное направление. Приезжает он утром, в шесть тридцать. Завтракает в привокзальном патио. Хмуро восседает за столиком круглосуточно открытого кафе и, толком еще не пробудившись, хмуро созерцает низкорослые туи – они густы и зелены в любое время года. Поодаль журчит фонтан – летом от фонтана приятно тянет прохладой.

Сокрушенно вздохнув – ему не чужды лирические сожаления, – он запивает на скорую руку приготовленным кофе вчерашние булочки – свежие в кафе еще не завезли. Но даже эта, не самая приятная подробность утренних завтраков, его радует. Как свидетельство неизменности, а значит, и бесконечности жизни…

С последним глотком кофе приходит долгожданное удовлетворение. Его не в силах поколебать даже возможно непростые переговоры с местными менеджерами. Эти люди не доверяют никому и ничему. Из-за их подозрительности и осторожности он уже заработал за ноябрь два минуса, в Севастополе и Ялте. Шеф ведет картотеку на каждого сотрудника. За два минуса – два незаключенных договора на поставку – лишает бонусов. А за три неудачливый коммивояжер получает уведомление об увольнении... Но он старается, как может, и чаще всего у него получается. Если не считать этот месяц – тут пахнет провалом. Но он полагает, что с его опытом и связями еще не все потеряно... Репутацию «Amalgam» в Крыму спасает исключительно его примелькавшаяся, ставшаяся символом стабильности физиономия. Привычка возникать в проеме двери с неизменной улыбкой, сопровождаемой приложением к виску двух пальцев, указательного и среднего, – знак приветствия, присущий только ему. 

На вокзале, перед тем, как устроиться в полупустом патио за сыроватым от торопливой тряпицы столиком кафе, он тщательно приводит себя в порядок.

– Доброе утро, – приветливо с ним здоровается в туалетной комнате восседавшая за кассовым аппаратом моложавая старушка с седыми буклями, делавшими ее похожей на молодую овечку. – Как доехали? Все ли у вас благополучно?

Они познакомились, а потом и подружились, пять лет назад. У нее – дело было тоже ранним утром – не нашлось сдачи с его полусотни.

– Что вы!? – полувопросительно-полурастроганно проговорила она, беспомощно разводя руками. – Где я найду сдачу в такую рань? Только час, как приняла смену! А предшественница ночную выручку уже сдала. Попробуйте разменять, – сама не веря в действенность предлагаемой меры, предложила старушка.

– Что вы!? – шутливо повторил он ее ламентацию. – Где я разменяю на полупустом вокзале? Оставьте. В следующий раз вернете... Приеду как обычно, недели через три.

– Что вы, – вспыхнула от оказанного доверия милая старушка – в наше время редко встретишь доброго человека. – Вдруг вы передумаете. И не приедете...

– Не беспокойтесь. Я здесь частый гость. Просто раньше вы меня не замечали.

– Так бывает. Видишь человека каждый день, а вспомнить не можешь. Но бывает и наоборот: минуту с ним поговоришь – и будешь помнить человека всю жизнь...

Так они и подружились – наш неустанный коммивояжер и старушка-кассир из туалетной комнаты. Вечный странник и престарелая Лорелея. Всякий раз, как его длинная, тощая фигура вырастала в проеме двери, она встречала его радостной улыбкой и слабым кивком головы, свидетельствующим, что в ее и его жизни ничего не изменилось.

От этой простой мысли ему становится легко: новый день, как говаривали в старину, сулил удачу и благоволение богов...

 

* * *

Умывается он по-утреннему неторопливо. Сначала бреется, бережно обходя безопасной бритвой черные пушистые усики («поцелуй безусого – что еда без соли», – вспоминает он с улыбкой французскую поговорку). В туалетной комнате пусто. Зашел немолодой толстяк с матерчатым чемоданом и, шумно дыша, постоял перед журчащим писсуаром. Заглянул низенький бородатый бомж в обтрепанном пальто и в подвязанных веревочками некогда белых, а теперь черных и грязных кроссовках.

Кудрявая кассирша решительно и быстро вытолкала бомжа вон:

– Нечего совать нос, куда не следует!

И на этом – все. Меланхолично журчит вода в сливных бачках, да изредка до слуха, пока он тщательно и неторопливо скоблит непокорный подбородок, доносится монотонный голос женщины-диктора:

– Граждане пассажиры, на второй путь прибывает скорый поезд «Москва-Севастополь». Нумерация вагонов с головы поезда. Будьте осторожны!

Ополаскивая лицо теплой водой, он с удовлетворением отмечает: в сухом, бездушном объявлении дикторши после короткой и хорошо знакомой музыкальной фразы, как и в самом прибытии поезда, за десять лет тоже ничего не изменилось.

«Да, все так же, как и тогда, в первый раз. – Интересно, вспомнит шеф или нет? – размышлял он, мысленно празднуя маленький юбилей. – Должен вспомнить! Зайцеву в день рождения поздравил от имени фирмы. Никто и не ожидал. Даже вручил ей подарок – путевку в Анталию. А тут десять лет, событие...»

Он, разумеется, постарается отличиться в этой поездке. Чтобы шеф забыл его минусы и вспомнил про юбилей. Постоянство требует вознаграждения, иначе жизнь не имеет смысла.

И в предвкушении будущего торжества он вышел из здания вокзала. Теперь у него по расписанию кофе...

 

* * *

По дороге в патио он окинул быстрым, ласковым взглядом гулкое, полукруглое фойе. Тысячу раз виденное за годы прибытий и отбытий, оно знакомо ему до мелочей. Вот газетный киоск – он еще закрыт, но через полчаса появится белокурая девушка-продавец в потертых джинсах и просторной рубахе с надписью «Наталья Орреро». С шумом поднимет пластиковое жалюзи, щелкнет выключателем, и маленькое закрытое помещение озарится теплом и светом. Он непременно купит – часть его всегдашнего ритуала – позавчерашнюю газету «Крымское время» и, не читая, бросит в дорожную сумку. Прочтет газету после, в вагоне обратного поезда, отдельной частью сознания припоминая приятный, результативный день.

Вот длинный, уставленный желтыми лоснящимися лавками и пустой еще – дремлет лишь, положив голову в ладони, вездесущий бомж да толстая тетка с ворохом корзин и корзиночек жует черствый бублик – зал ожидания. В углу крохотная закусочная с несвежими пирожками, водкой и коньяком в розлив. И с чаем, конечно, и с кофе, подаваемыми в пластмассовых стаканчиках.

Но кофе здесь он не пьет – его нужно употреблять за одним из двух высоких и круглых мраморных столов на гнутых металлических ножках, а он любит завтракать сидя. Чтобы журчал восточный фонтан и зеленели туи – вечнозеленые и неподвижные, как памятники на татарском кладбище...

...И то же было раннее осеннее время на вокзальных часах – начало восьмого, – что и год, и два, и три года назад; тот же объявили по радио знакомый второй путь, на который неторопливо втягивался московский экспресс, – он слышит его тяжелое дыхание, лязг и грохот буферов. То же тысячу раз слышанное бульканье позывного перед каждым объявлением дежурного по вокзалу... Под мягкие, ностальгические переливы он раздевается до пояса, пристально разглядывает себя в зеркале: нет, за прошедшую ночь (как и за истекшие годы) в его облике ничего не изменилось: тот же моложавый, саркастично улыбающийся мужчина, – кроме, разве, легкой  припухлости под глазами. А в остальном – все, как обычно, стабильно и предсказуемо.

А потом под те же звуки, виды и ощущения – нет, в самом деле, прекрасная вещь постоянство! – он покидает постепенно наполняющееся угрюмым, полусонным людом фойе, выходит в патио, усаживается за влажный, по-осеннему холодный столик открытого кафе... Если закрыть глаза, как будто переносишься на пять или десять лет назад. Или на такое же количество невидимого, неосязаемого времени вперед, и от мысли, что он так легко и привычно управляет потоком времени, на губах брезжит усмешка – признак добытого в неустанных трудах личного бессмертия...

«Еще вчера, – с самодовольной улыбкой подумал он, – субъект, который попивает сейчас скверный вокзальный кофе, повязывал вечером, в прихожей квартиры, шелковый галстук и причесывал закудрявившиеся («пора в парикмахерскую!», – машинально отметил он) волосы возле розово-прозрачных ушей. А теперь...» Что такое это «теперь», когда его внешний вид и привычные симферопольские аксессуары подтверждают таинственное пребывание во всем сущем животворящей, непреходящей статики? «Она не может исчезнуть», – снисходительно думает он. Он ведь чувствует себя как рыба в воде среди сонма вещей, предметов, людей, сооружений, самых разных видов транспорта – от тележки носильщика до троллейбусов на запруженной автомобилями привокзальной площади и тяжелых, выкрашенных в зеленую краску локомотивов, с изяществом мастодонтов подкатывающих на предназначенный путь...

С привычным утренним благодушием и ощущением рождающейся на глазах вечности он сосредоточенно бреется. Потом долго и тщательно, с домашним пофыркиваньем, смывает с лица мыльную пену и остатки мелких, сероватых волос. И в завершение бритья и омовения обдает себя пахучим спреем «Summer». Так что все утро нового дня от него приятно пахнет комбинацией спрея и черного кофе – давнего и любимого его обонятельного открытия.

Орошение лица спреем – уже в шумном появлении нового посетителя, маленького, шустрого мужичка в жокейской кепочке, с грязными женскими локонами и с огромной дорожной сумкой «Nike». Тот торопливо – только что с первой электрички – пристроился у вертикального, стерильно чистого писсуара и шумно изверг, сладострастно покрякивая, мощную ниагарскую струю. Его полуголая, благоухающая ароматом спрея персона мужичонку совершенно не заинтересовала. Словно не было его в тесной туалетной комнате, и не был он ее первооткрывателем – поздний осенний рассвет только-только вступал в свои права…

Мужичонка сумку брезгливо оставил висеть на плече, не доверяя чистоте и стерильности помещения, и он почувствовал уколы самолюбия: там, где обитает его персона, не может быть ничего дурного или нечистого. Но, с другой стороны, явное равнодушие к нему бесцеремонного посетителя свидетельствовало о его незаметности, что, безусловно, хороший признак: никто и никогда не созерцал вечность воочию и не удостоился прикоснуться к ней физически, собственными руками.

 

* * *

На безразличие «жокея» он ответил олимпийским спокойствием и равнодушием. Хотя и сожалел, что торопливый посетитель не оценил запаха его парфюма. Спрей «Summer» – парфюмерное изделие его фирмы.

Пользоваться продукцией фирмы «Amalgam» каждого сотрудника обязывает поощряемый руководством корпоративный патриотизм. Такое лицемерие (со стороны коллег и управленческого персонала) и насильственное вторжение в его привычки и вкусы ничуть его не обескуражило. Любое проявление обязательности он воспринимает с глубочайшей благодарностью, это у него воспитанное. Опыт жизни в тоталитарной системе на многое заставляет смотреть сквозь пальцы, особенно, если нынешние предрассудки с радостной готовностью копируют давно забытые.

К вышеупомянутому дисциплинирующему фактору примешалась изрядная доля случайности. И давней, полузабытой привычки.

 

* * *

Спрей «Summer» он облюбовал давно, без всякого участия родной фирмы. В то смутное время, когда он подвизался в техническом лицее преподавателем английского и немецкого языков. По мнению директора, крепкого, энергичного и всегда недовольного положением дел субъекта, каждый преподаватель должен, помимо безупречного знания предмета, «хорошо пахнуть».

Честь изобретения этой идиомы принадлежала, впрочем, не директору, а преподавателю физкультуры Николаю Петровичу Стрепетову. Это был высокий, мощный тридцатилетний атлет с выпяченной обезьяньей челюстью, из которой торчали неровные желтые зубы. Широкая наглая улыбка не сходила с мятого, безбородого лица Стрепетова, а бегающие глазки придавали ему загадочное и плутовское выражение.

Физрук разгуливал по лицею в спортивном костюме и с пятнистым мячом под мышкой. До лицея он профессионально играл в футбол, получил во время матча тяжелую травму, и врачи запретили ему играть. Нерастраченные силы Стрепетов бросил на покорение девушек и женщин – особей разного возраста, степени красоты и нравственных устоев. Любовницы у него были из числа молоденьких преподавательниц. Со временем круг возлюбленных стал расширяться. Стрепетов плавно переключился с женщин-преподавательниц на девушек-учащихся. Последние его пассии – высокая, белокурая Алиса Станишевская и полненькая брюнетка Катя Сергеева. Стрепетов ему о них рассказал. После одного случая.

– Коллега, – фамильярно приобнял его Стрепетов, когда он внимательно изучал в учительской объявление о профсоюзном собрании.

Стрепетов с мячом направлялся на очередной урок.

– Ты это... Не мучь Катьку английским. Девка она что надо, пожалей, – оскалил он крепкие лошадиные зубы.

– Это для тебя она «что надо», – когда нужно проявить характер, его охватывало чувство стыда, и он сдавался не сразу, – а для меня – лодырь и неуч.

– Ты это... не груби, – сбавил тон Стрепетов. – Я же так... по-человечески. Тебе что – жалко? Может, договоримся? – подмигнул он, и его маленькие хитроватые глазки заиграли веселым коррупционным блеском.

– Расшифруй.

– Даешь! – засмеялся  Стрепетов. – С меня полагается...

– Ладно. Не нужны мне твои благодарности. Считай спонсорской помощью.

– Вот это друг! 

Стрепетов восторженно хлопнул его по плечу и помчался на свои ристалища.

Удивительно, но сексуальные похождения Стрепетова были окутаны глухим, непроницаемым молчанием. В лицее делали вид, что ничего особенного не происходит. Со Стрепетовым уважительно общались как женщины-преподавательницы, так и мужчины, рядовые и руководящий состав. У всех этот легкий, веселый человек вызывал желание шутить, помогать ему и весело и непринужденно болтать. В Ковалева же коллеги впились, как тарантулы. Взвалили на него не подлежащие прощению грехи. Прошел слух, что он – закодированный алкоголик. На вечеринках, организуемых профгруппой по разным поводам – от Международного женского дня до местных юбилейных дат – он упорно отказывался от спиртного, он его вообще не употреблял, к алкоголю у него стойкое врожденное отвращение. Что резко понижало в преподавательском сообществе его и без того невысокий авторитет.

Потом кто-то пустил сплетню, что он – тайный педофил. В его присутствии молоденькие девушки краснели и обволакивали таким нежным, затуманившимся взглядом, что его брала оторопь. Невозможно вести занятия в таких условиях! – негодовал он. Но внешне продолжал оставаться спокойным, даже равнодушным. Чем строже и официальнее держишься, тем сильнее девочек распирает от вожделения. Все эти юные соблазнительные самочки в глубине души желали только одного. Трудно было совместить их желания с его обязательством их образовывать и воспитывать. Даже незначительное отклонение от нормы казалось ему деянием не только непозволительным, но и невозможным.

По лицею поползли слухи о его необузданном сексуальном темпераменте. Недоброжелатели – престарелый коллега-«немец», невзлюбивший его за саркастические выпады по поводу слишком коротких брюк, и маленький, лысоватый преподаватель культурологии – поглядывали с нескрываемым отвращением. Как на отпетого извращенца. И делились соображениями о его аморальности.

– Это возмутительно, держать в лицее ущербного человека!

– Да-да, – поддакивал культуролог. – Его место в психушке!

Он же продолжал делать вид, что ничего не слышит и не видит. Глубокая любовь к постоянству нашептывала ему, что житейские проблемы мимолетны и преходящи. «Поговорят и успокоятся, – утешал он себя. – Подтверждений у них нет. А без фактов человека осудить невозможно.»

Полтора года тянулся за ним шлейф холодивших душу слухов и предположений. А потом... Потом его просто выставили вон.

«Наконец-то, – с облегчением подумал он. – Наконец у них лопнуло терпение.»

– Ты, конечно, не виноват, – поделился своими соображениями председатель профгруппы «химбил» – то есть преподаватель химии и биологии Геннадий Петрович Зелюткин. Это был длинный, вертлявый и нескладный человек, закидывавший лихим движением головы назад русую непокорную челку и заходившийся громким, веселым ржанием. – Ты не виноват. Но лучше тебе уйти. Добровольно. Зачем тебе лишние разговоры? – И заговорщицки подмигнул: – Ты – монополист. Дай другим поживиться.

И, запрокинув голову, залился громким, безудержным смехом.

Самолюбие его было уязвлено. Но исключительно в рамках нелюбви к переменам. Профессиональная же гордость осталась непоколебленной. Ему вообще было неведомо чувство унижения. Факт, который члены его семьи – жена Луиза, полная энергичная женщина, говорившая густым баритоном и пудрившая усики в уголках рта, и двадцатилетний сын Игорь – воспринимали как вызов традиционной иерархии. Он не обижался не только на работе, но и в кругу семьи. Хотя с его стороны имело место и обычное равнодушие – бессмертным на смертных обижаться не положено. Не по статусу...

Родители произвели его на свет отнюдь не красавцем, чем лишили права на традиционную мораль. Вместо того, чтобы царить, он укрывался в чьей-нибудь тени. Стыдливо уступал место под солнцем первому встречному. Девушек его пассивность раззадоривала, а потом приводила в негодование. Они липли, как мухи на мед, а когда убеждались в его твердокаменности, забывали о нем раз и навсегда. Он удивлялся их жадности, искренней, бесстыдной телесной тяге и испытывал к ним непреодолимое отвращение. Так же, как и к жаждавшим преференций коллегам.

Его положение в лицее было таким противоестественным и постыдным, что он обрадовался, когда его вызвал директор и объявил о желании уволить.

Директор, сорокапятилетний мужчина, отставной полковник артиллерии, держался с большим достоинством.

– Как педагог, вы должны понимать, Юрий Васильевич, – строго и тщательно выговаривая каждый слог, словно инструктировал боевой расчет, заговорил Владимир Александрович. – Распущен-ность преподавателя не красит учебное заведение. Из-за одного... – он поколебался с нужным определением и решительно закончил: – ...из-за одного отщепенца не должен страдать весь коллектив. – А ему послышалось: «наш орденоносный артиллерийский полк». – Будет лучше, если вы покинете лицей, – добавил бывший полковник, не по-офицерски пряча глаза. – По собственному желанию. Зачем вам лишний шум, – зыркнул он.

Полковника ему жаль. Бог знает, какими судьбами этот прямой, как строевой шаг, человек оказался во главе учебного заведения, готовившего будущих инженеров, математиков, биологов, et cetera. Скорее всего, по протекции. Хороший знакомый или подвизавшийся на ниве народного образования родственник предложил ему после выхода в отставку неплохое место. Сеять разумное и вечное с артиллерийским уклоном. Без скидок на невоенный статус учебного заведения… 

Слова «разумное» и «вечное», разумеется, он употреблял без кавычек. Потому что порядки в лицее полковник завел настоящие военные. Согласующиеся с требованиями разума и целесообразности и опирающиеся на традиционную, то есть вечную, мораль. Мальчики должны приходить на занятия в костюмах и при галстуках. Девочки – в юбках и платьях, длиной и покроем подпадающих под устаревшую категорию «миди». Дежурные обязаны носить красные повязки – символы власти и общественной справедливости. Они расхаживали по лицею с устрашающим видом, как древнеримские ликторы с топориками и пучками прутьев для порки провинившихся. Или полпотовские красные кхмеры, что на порядок актуальнее.

У входа в лицей особое усердие «кхмеры» демонстрировали в отношении первокурсников: это были пришельцы из порочного мира общеобразовательной школы; детей проверяли на наличие сигарет и запаха алкоголя. А на выходе трясли на предмет хищения казенного имущества. Перемещения позволялись исключительно строем. Даже в туалет. И тоже под присмотром старших. Игры и беготня категорически воспрещались как занятия, не соотносящиеся с требованиями нравственности.

– Для здоровья детей, – не соглашался полковник с робкими попытками педагогов старой школы отстоять право детей на шалости и забавы, – достаточно уроков физкультуры. Кроме того, – с гордостью напомнил он, – в лицее имеются все условия для всестороннего развития. В том числе и физического: кружки, спортивные секции и занятия по основам военной подготовки...

Неустанными трудами полковника Круглова лицей превратился в нечто среднее между казармой и монастырем. Такое положение было ему по душе, в этом было что-то надежное и успокаивающее. Рождающее тихий оптимизм и чувство личной необходимости, что гораздо важнее чувства свободы; впервые за много лет он почувствовал себя нужным.

Наслаждение устойчивостью и предсказуемостью лицейских порядков продолжалось, впрочем, недолго. Пока безжалостная лицейская машина одной из беспощадных своих шестеренок не коснулась его лично. В связи с так называемым «делом первокурсниц», когда его фактически обвинили в растлении несовершеннолетних. Хоть и бездоказательно. На основе одной лишь «педагогической интуиции», как выразилась невзлюбившая его с первого дня правая рука «Пол Пота», завуч по воспитательной работе Нелли Гарриевна, соломенная вдова.

– Имейте в виду, – с презрительной гримасой закончил осудивший его за безнравственное поведение полковник. – Мы не передаем ваше дело в судебные инстанции, потому что не можем поставить под сомнение репутацию и само существование нашего учебного заведения.

Проще говоря, сообразил он, чтобы избежать выговора и удержаться в директорском кресле. Его же поставили перед дилеммой: добровольно покинуть лицей или подвергнуться унизительному изгнанию.

Уходить из лицея ему совсем не хотелось – ни добровольно, ни принудительно. Он привык к его жестоким, но разумным порядкам, культу пуританской морали, и любое изменение могло повлечь большие несчастья.

Впоследствии он много размышлял на эту тему. Ему казалось, что он неправ и нужно было бороться за торжество справедливости. Но любая форма противодействия вызывала у него отвращение. А чувство совершенной несправедливости наполняло гордостью и радостью. С его непростым характером ему суждено обретаться на обочине стремительно несущейся жизни. И он ничего не мог с собой поделать, ничего изменить...

Поначалу ему нравилось свалившееся на него безделье. Он подумывал вообще отказаться от участия в социальной жизни. Но неожиданно позвонили из службы занятости и предложили работу коммивояжера.

Сотрудница страшно обрадовалась, узнав, что он владеет иностранными языками. «Это то, что нужно! – И, помявшись, добавила: – но имеются два неудобства. Вечная, если хотите, дорога. Коммивояжер на то и «voyager», чтобы не сидеть на месте. И второе – нестабильная зарплата. Ваш гонорар зависит от вашей  предприимчивости. Я понимаю, это тяжело для человека, воспитанного при социализме...

– Не волнуйтесь, – прервал он ее. – Человеку, рожденному при социализме, зарплата вообще не требуется.

– Серьезно? – после глубокой паузы переспросила она. – Вас действительно не интересуют деньги?

– Интересуют, конечно, – признался он. – Но не настолько, чтобы от них зависеть.

– Но тогда вы не сможете приносить пользу! – с тихим ужасом произнесла девушка. Расширились ее голубые, изумленно засиявшие глаза, вздернулся в недоумении маленький носик, и он засмеялся от удовольствия: ему нравилось выводить чиновников из равновесия. Он с ними одного поля ягода, его знаний о сокровенных побуждениях достаточно для уничтожающей иронии.

– Но вы не сможете... – постанывала от крушения иллюзий прекрасная чиновница. Чем-то неуловимым (наверное, алым бантиком рта, предположил он), напоминавшая его громкоголосую жену; это была единственная привлекательная часть ее до тоски знакомого некрасивого лица. И единственная часть, добавим мы, всемирного постоянства, внушавшая не любовь и признательность, а холодный ужас.

– Вы ничего не заработаете. Только принесете фирме убытки, – твердо заключила девушка.

– Мною будет руководить спортивный интерес, – пообещал он. – А не корысть и желание обмануть. Целомудренное желание добра. Надеюсь, вы меня понимаете...

– О да, – согласилась сотрудница отдела занятости, женским чутьем уловив тонкий мужской комплимент. – Но все-таки, все-таки....

– Не сомневайтесь. Все будет в лучшем виде.

Ему и самому было неясно, почему он согласился, – в душе он предложение чиновницы не одобрял. Как и все, что свидетельствовало о… или вытекало из… необходимости перемен. К тому же, его не интересовали душевные порывы чиновников, их слишком ясные устремления. Они ему чужды, как и его собственные. С другой стороны, приятно сознавать, что с уходом из лицея его жизнь не заканчивается. «В конце концов, – рассудил он, – если возникнет необходимость, я смогу вернуться к преподавательской деятельности. Со временем, конечно. Когда уляжется весь этот шум», – рассуждал он, так и сяк прикидывая открывающиеся перед ним возможности.

 

* * *

На первых порах самым сложным были ранние, слишком ранние пробуждения. Неприятно, когда рассвет застает тебя на пустынном вокзале. Он сонно вываливается из завизжавшего, жалобно заскрипевшего тормозами вагона и устремляется с такими же молчаливыми, невыспавшимися пассажирами по темному перрону к выходу в город. Серая предрассветная мгла редела, прорезываемая яркими огнями станционных прожекторов. Черные и серые фигурки с чемоданами и сумками сливались в угрюмую человеческую реку. С глухим шарканьем она стекала к мертвенно освещенному лампами дневного света туннелю подземного перехода. 

Таща тяжелую сумку с образцами и обгоняя пыхтевших от натуги соратников по ночному путешествию, он поднимался наверх, в гулкую пустоту вокзала. Сводами и арками тот напоминал огромную мечеть, заполняемую молчаливыми паломниками.

И на вокзале принимался за работу. Час-другой нужно потратить на пустяки – бритье, умывание, вялый, неохотный завтрак. За чашкой холодного, невкусного кофе – скорее бы девять часов! – постепенно приходил в себя. После бессонной ночи в грязном и тряском купе, с тоскливым ожиданием рассвета. И такого же тяжелого, насыщенного мертвыми парами одиночества раннего пробуждения...

Попивая черный тягучий напиток в оставшееся до открытия  магазинов и офисов время, он выстраивал немудреную стратегию наступившего дня… 

 

* * *

Серое осеннее утро. В жидком тумане тяжело хлюпают набитые полусонными пассажирами обшарпанные, неказистые троллейбусы. По грязным, плохо мощеным улицам снует угрюмый, равнодушный люд, чуждый содержанию его портфолио. Безысходность написана на унылых некрасивых лицах, несвежее дыхание царит в тяжелом – не холодном и не теплом – воздухе. Неприятное чувство дороги вновь напомнило о себе.

Ночью, когда он просыпался в кромешной тьме и по стуку колес пытался определить, далеко ли еще до Симферополя, потряхивание и покачивание вагона напоминало о неумолимом ходе времени. Времени, ночью становившемся зримым и вещественным. Оно опровергало его предчувствия и неосознанные стремления.

В холодном поту он переворачивался на впалый живот и натягивал на голову колючее одеяло – от него пахло хлоркой и жирной дорожной пылью, запахами вокзального ресторана, где он ужинал перед отправлением, свежего сала из платочка закусывавшей напротив бабушки-соседки, и горячего тепловоза, подкатившего, чтобы намертво сцепиться с зеленым составом.

Он ненавидел эти запахи и виды, спокойную, равнодушную бабушку – она не жевала, а словно облизывала беззубыми деснами ломтик розового сала, и движения ее челюстей напоминали неутомимую коровью жвачку. Ненавидел окружавшие его, исподволь наползавшие звуки – вагонные поскрипывания и скрежет, свистки тепловоза и рев налетевшего товарняка; крики проводницы, ругающейся из-за сваленного в проходе багажа. И, главным образом, постоянное, непреходящее движение поезда к потерявшей смысл и цель невидимой точке – угрожающей и величественной.

Утренняя остановка в Симферополе и срочные, неотложные дела сулили долгожданную передышку. Затяжную паузу перед новым вхождением в движение. Оно поджидало его в конце недолгого, суматошного дня, на обратном пути домой.

Выйдя на привокзальную площадь и окидывая прищуренным взглядом ее широту и наполненность. Прикидывая расстояние до ближайшей троллейбусной остановки и время нахождения в пути, он старался не думать, что через десять-двенадцать часов снова очнется в пустом купе, наедине с серым, колючим одеялом и легким неторопливым покачиванием, сулящим бессонную, полную скрытого ужаса ночь...

 

* * *

– Ба, старый знакомый! –  приветствует его первый клиент.

Калгат Умеров, красивый, благообразный пятидесятилетний татарин с седым бобриком на круглой, как шар, голове и золотым перстнем на безымянном пальце левой руки, приветливо улыбаясь, пожимает ему руку. – Рад тебя видеть, ты не меняешься...

После первых по-восточному витиеватых приветствий улыбка покидает его плоское, серо-желтое лицо.

– С какими новостями, друг? – осведомляется Калгат, усаживаясь за длинный стол из черного дерева.

– С хорошими, Калгат. Только с хорошими, – уклончиво отвечает он.

Неприятные ночные мысли забыты, он весь внимание и предупредительность.

Собственно говоря, он не уверен, что терзавшие его ночью предчувствия и страхи были мыслями. Так тупо и беспощадно они держали его в своих лапах, не давая перевести дух. С мыслями так не бывает. Мысли неторопливы и внятны, они привносят в его кочевую жизнь спокойствие и желанную ясность. Мыслям он рад, как хорошей погоде или спокойному, безмятежному дню.

Вот и теперь. Вежливо слушая Калгата, его сетования на падение покупательского спроса – «инфляция, друг, очень серьезная инфляция!», – он прикидывал, когда лучше начать разговор о новых предложениях фирмы «Group Amalgam». День он решил начать с Калгата, это гарантия успеха. А значит, и возможность избежать третьего минуса. И почти гарантированно получить солидный бонус к десятилетию службы.

– Кофе старым друзьям ты уже не предлагаешь? – поинтересовался он. – Тоже инфляция?

– Что ты, друг, – засмеялся старый волк Умеров, сделав широкий жест рукой. – Прошу...

Они расположились в угловой части кабинета – мягкие кресла, журнальный столик, бокал для коньяка и хрустальная пепельница, – здесь Умеров ведет деловые переговоры.

Утонув в широченном кожаном кресле, широким жестом он распахнул кейс со свеженькими проспектами и образцами продукции.

В кабинете тесновато, но приятно. Над оставшимся в стороне столом, заваленным накладными, договорами и початыми пачками сигарет «Marlboro», большой портрет ёлбашчы, главы меджлиса. Вождь крымскотатарского народа запечатлен в полосатом халате, делавшем его похожим на смертника-зэка, и в круглой татарской шапочке. С недоверчивым видом он взирал на деловых партнеров Умерова на фоне бледно-голубого национального флага с желтой тамгой.

Калгат достал из бара серебряную турку, непременный атрибут деловых переговоров и одиноких размышлений, и принялся заваривать кофе.

– Пока заварится, выпьем по капле, – предложил он с хищной улыбкой. Аллах, национальное знамя и строгий взгляд ёлбашчы не могли поколебать его европейского свободомыслия. – Тебе, как всегда, коньяк в кофе?

Калгат – большой специалист по золоту и украшениям. Этими качествами он прославился еще в советские времена. В 1979 году десять лет он отсидел в тюрьме за наделавшую много шума историю со сбытом поддельных драгоценностей. Но в собственных магазинах завел строжайшее правило: никакого обмана покупателей. Вся получаемая и продаваемая продукция должна быть только высокого качества.

Несколько дней назад в нарушение договора с фирмой «Amalgam» Калгат заключил выгодную сделку с новым производителем. Ему нравилось многообещающее и окрыляющее название старой фирмы-партнера, но ювелирная продукция, поставляемая много лет с регулярностью утренней молитвы, слишком стандартна, слишком однообразна. Давно не соответствовала выраженным в названии фирмы притязаниям. А ему хотелось удивлять и удивляться. Восхищать постоянных клиентов, обеспеченных и влиятельных персон, и восхищаться самому, потому что ювелирное искусство, как и искусство торговли, не выносит застывших, окаменелых форм. Ничего статического, никаких постоянных партнеров, это грозит неизбежным банкротством!

И теперь, наливая кофе прибывшему ни свет ни заря гостю, Калгат втайне волновался. Он прикидывал, как плавно выйти из создавшегося положения. Уж слишком выгодным было новое предложение! Природная осторожность требовала не нарушать дружеских отношений с давним партнером. Неизвестно, каким образом в наше сложное время, – прикидывал предусмотрительный татарин, – сложатся деловые обстоятельства. Сегодня конъюнктура благоприятствует, а завтра вести дела с новым партнером станет делом убыточным. Чтобы верить человеку, с ним нужно съесть, как говорят русские, пуд соли. Точно так же и с деловыми партнерами. Каждый новый друг требует тщательной и многолетней проверки. Если не хочешь опять оказаться в тюрьме или без копейки в кармане, когда он начинал свой золотой бизнес.

«Это и вправду нечто уникальное», – мысленно с удовольствием вернулся Умеров к деталям вчерашней сделки.

Молодая обворожительная женщина с низким голосом и убедительными интонациями заинтриговала его сразу. В ее темных византийских глазах и в уголках широкого, густо накрашенного рта было что-то соблазнительно-чарующее; нараспев, с неместным аканьем и проглатыванием гласных, она обстоятельно поведала недоверчиво слушавшему Калгату о коллекции «Скифская этника». По мере ее рассказа, он понял, сообразил: это как раз то, что нужно! Чего ждали от него утомленные безликой подделкой под Европу, истосковавшиеся по необычным, языческим формам ювелирного искусства ценители драгоценных украшений.

«Язычество, – исподволь, чтобы никто не догадался о его сокровенных мыслях, рассуждал хитрый татарин, – сегодня в большой моде. На него огромный спрос, и я должен этот спрос удовлетворить!»

В течение получаса он замирал с широко открытым ртом, пока Ольга Якушина неторопливо рассказывала и показывала.

Ювелирный дом «Скифская этника» специализировался на изготовлении драгоценностей на основе символики и мифологии трипольского, половецкого и скифского направлений.

– Имеется и балтийская коллекция, если пожелает заказчик, – скромно добавила она.

Для производства украшений мастерами «Скифской этники» использовалась техника кокильного литья, ее применяли скифы в десятом веке до новой эры. Основой украшений является сплав ZAM, – легкий, гипоаллергенный и не содержащий никеля. Изделия после изготовления – «мы используем орнаментику и форму древних украшений, – значительно улыбнулась Ольга, – это не какой-нибудь современный ширпотреб...» – покрываются серебром методом гальваники.

– Вы прекрасно понимаете, – с улыбкой одобрения по поводу догадливости господина Умерова кивнула Ольга, – что такие изделия гораздо долговечнее обычных...

И в заключение она высыпала из кожаного мешочка привезенные для показа образцы: небольшие колье, кольца, браслеты, серьги, броши, заколки, пряжки и пояса с историческим сюжетом.

Все это богатство и красота слепили глаза и ослепляли воображение. Калгат как завороженный разглядывал груду драгоценностей, позабыв о старых партнерах и взятых на себя обязательствах.

«В договоре с ‘Amalgam’, – лихорадочно соображал он, делая вид, что рассматривает и неторопливо, со знанием дела оценивает представленные образцы, – имелась небольшая оговорка, зацепка, позволявшая уклониться от предложения. Пункт 10-а признавал за приобретающей стороной возможность отказа от товара. При наличии серьезных аргументов.»

«Аргументы – не проблема, – так и сяк поворачивал сложную тему старый Калгат. – Аргументы юрист найдет и сформулирует. Главное – сохранить хорошие отношения с ‘Amalgam’ и не дать повода аннулировать договор. Мало ли как сложатся взаимоотношения с ‘Этникой’... Конечно, было бы неплохо выступить тандемом: у них монополия на производство, а у меня – на реализацию...»

И Калгат мечтательно прищурил и без того узкие, монгольские глазки. Мысленно он уже пожинал плоды нового проекта. Сначала пойдет серебро, потом можно будет переключиться на изделия из золота. Десятки, сотни «черных археологов» – он не сомневался, что именно эти безвестные, не отягощенные моральными обязательствами люди являются поставщиками оригиналов, а талантливые художники «Этники» производят живописные копии будут работать на него, Калгата Умерова. Ну и, конечно, на анонимного пока что хозяина «Этники».

«Посмотрим, кто крепче, он или я, – хищно улыбнулся Калгат. – Бизнес не любит двоевластия. А я не так стар, чтобы уступать молодым», – мысленно засмеялся он.

 

* * *

Его старый приятель – большой любитель кофе и пространных речей.

Выслушав многословные (и неправдивые) сетования Умерова, он прикинул, сколько предстоит им выпить крепкого арабского напитка, чтобы расстаться не только по-дружески, но и с пользой. Калгат осторожен, и к новым образцам относится недоверчиво.

Калгат Умеров держал в центре Симферополя несколько небольших, поражавших воображение восточной красотой и пышностью парфюмерно-ювелирных бутиков. Магазины Калгата процветали, несмотря на жалобы хозяина и непредсказуемость крымского рынка. Да и сам он производил впечатление спокойного, честного и уверенного в себе человека. На него определенно можно положиться.

Ему нравилось иметь дело с Калгатом. Он не врал, не лебезил, не прикидывался нищим и не старался выглядеть лучше, чем есть. О проблемах говорит откровенно, заказывает товара немного, но самого высокого качества.

– Мы – люди восточные, – усмехается Калгат (в его лисьей улыбке окончательно исчезают, расплываются узкие, не известно какого цвета глазки), наливая гостю и себе новую мензурку кофе. – И в парфюмерии знаем толк. Не хуже французов, – горделиво поглядывает он. – Поэтому вот это, – кивнул он на батарею выставленных флаконов и тюбиков, – я возьму. А вот этого, – бросил быстрый, испытующий взгляд на образцы золотых изделий, – извини, брать не буду. Хороший товар. Но – кризис, – деланно-прискорбно развел он руками. – Нет клиентуры. Затишье. Богатые осторожничают, предпочитают не тратиться. А средний класс... Ну, ты знаешь, – тонко усмехается он, – какой у нас средний класс. Как у вас говорят – ни богу свечка, ни черту кочерга...

Он поражался удивительной осведомленности Калгата. О ценах на сырье и энергоносители. О политической конъюнктуре и перспективах катастрофически холодной зимы, когда даже кошку на улице не встретишь, не то что любителей драгоценностей. Калгат сутками не покидает офис и, кажется, обосновался здесь, как фатих в медресе, на постоянное жительство.

С восхищением к чутью и интуиции татарина у него росло уважение к этому богатому и жадному, однако деликатному и цивилизованному человеку. Настоящий восточный мудрец – скрытный и благовоспитанный. Калгат – давний партнер, и по этой причине он испытывает к нему чувство приязни. С Калгатом он совершил свою первую удачную сделку, и его рабочий день в Симферополе, как правило, начинается с двухэтажного, в светлом южном стиле, офиса в центре города. Это хорошая примета: начнешь с Калгата – и день принесет удачу. Если не считать краткого посещения неприметной церковки на узкой окраинной улице...

 

* * *

Приезжает он в Симферополь обычно по понедельникам в начале каждого месяца.

Церковь Трех Святителей в этот день не работает. То есть в храме в понедельник не бывает службы. А так – пожалуйста, заходи, двери всегда открыты. Тлеют одна-две свечки у иконы Спасителя. Свет притушен, и в свечной лавке бубнят, переговариваясь, старушки-продавщицы. Обе в платочках, моложавые и ясноликие. И, как все церковные бабушки, говорят о чем-то простом и ясном.

В храме пусто, как перед этим – на железнодорожном вокзале.

Всюду, где он появляется, – с привычным равнодушием отмечает он, – образуются пустота и одиночество...

Он покупает свечу, торопливо, что-то бормоча, крестится и с чувством исполненного долга покидает храм. Зачем он сюда приходил – он и сам не знает. В Бога он не верит, церковных книг не читает – настоящий советский человек. Как выражается его лохматый сын-студент – «советская машина». Механизм, предназначенный для существования в настоящем времени. Ни прошлое, ни будущее для него не существуют. Да и в настоящем – криво усмехается он, – проживает лишь несколько мимолетных мгновений. Миг, который хочется продлить до бесконечности.

Но что-то ему мешает. Постоянная настороженность не покидает его с тех пор, как он стал сотрудником фирмы «Amalgam». Непри-ятное, холодящее чувство страха перед поездкой в «южном направлении».

Маршруты коммивояжеров так и расписаны: северное направление – Россия, Белоруссия. И южное – Крым, Кубань... И хроническое, как непреходящий насморк от вагонных сквозняков, тупое бессилие от невозможности что-либо изменить. Добиться, чтобы перестали стучать колеса на стыках железнодорожных путей, мелькать с бешеной скоростью одни и те же унылые виды за мутным, словно заплеванным окном. И воцарилась бы после долгих мучений немыслимая, невиданная ночная тишина, а с нею – долгожданная свобода и вечность...

Но он уже не верит ни в пришествие, ни даже в возможность таких перемен.

 

* * *

– Повременим, – успокаивающе улыбнулся старый лис. – Ненадолго, ты не подумай. Посуди сам, – доверительно нагнулся он к нему всем телом. – Только что закончился летний сезон, Крым опустел. Для кого я буду приобретать драгоценности? Нет, ты скажи, – мягко и настойчиво убеждал Калгат Умеров.

– Но ты же приобретал! Год назад. Два, три... Не припомню, чтобы ты отказывался, – стараясь выглядеть спокойным, возражает он. – Независимо от времени года и экономического положения. Потому что Калгат Умеров – уважаемый человек. Одно его имя способствует купле и продаже.

– Красиво говоришь. Лестно говоришь. Никогда так не говорил, – язвительно усмехнулся Калгат. – Но извини, – развел он руками. – Сейчас не могу. Надо подождать. Я не отказываюсь, пойми меня правильно, – мягко взял он его за локоть. – Всего лишь прошу повременить.

Он не против, он понимает, – с неприятным холодком в душе кивает он; Калгат ничего не должен увидеть на его припухшем после тяжелой ночи, спокойном и бесстрастном лице с бледными, как у рыбы, глазами.

Это лицо и рыбьи глаза – великолепная ширма, за нею можно спрятать все – отчаяние и страх, горечь и безнадежность. И никто ничего не поймет, не сумеет прочесть. Он ведет вежливую беседу, как старый, давно не видевший друга молодости человек. И ничего более...

Они выпивают по чашке свежего кофе, делая вид, что не торопятся: так требует ритуал. Хотя у него куча клиентов, которых нужно обойти до вечера, а у Калгата неотложные дела.

– Ты радовался, когда мы завершали сделку, – с мстительной усмешкой говорит Калгат, перебирая черные, блестящие четки; от них исходит приятное благоухание не то ценного дерева, не то хорошего лака, от которого чувствуешь себя, как на философском диспуте в Альгамбре. – Ты всегда радуешься, когда хорошо поработаешь? – спросил он, одобрительно глядя узкими, как сизые сливы, глазками.

– Дело не в работе. Если, конечно, смотреть по существу.

– В чем же, друг? – с одобрением кивает Калгат. Каждодневная работа с хорошей парфюмерией и любовь к драгоценностям приучили его к глубоким мыслям. – В чем твоя сущность? – улыбаясь, спрашивает он.

– Я радуюсь, когда получаю завершение, – пытается объяснить он последствия сегодняшнего краха. – Разве не в этом смысл работы?

– Что ты называешь «завершением», друг? – мягко допытывается Калгат. Лихим жестом он набрасывает четки на пухлое женственное запястье и делает почти пустой глоток, – кофе в чашке осталось совсем мало, и Калгат экономит, чтобы продлить беседу. – То ли, что «на сегодня все» и, как всякий хорошо потрудившийся человек, ты можешь отдохнуть, или иное?

– Иное, Калгат, ты понимаешь, – улыбается он. Даже не собираясь уточнять и делать выводы. Пророчество не выносит ясности, об этом свидетельствует каждая сура Корана. – Мы говорим о вечном, а вечное – единственная вещь, заслуживающая внимания.

– Хорошо сказал, друг, – с тонкой улыбкой кивает Калгат. – Я тоже дорожу постоянством, поэтому охотно с тобой работаю. И не пускаю чужих на порог. Постоянство – единственная драгоценность, лишенная фальшивого блеска.

– Я рад, что мы понимаем друг друга, – склоняет он голову, не веря ни единому его слову. И по-русски переворачивает опустевшую чашку; кофе беседы выпит, взаимные признания сделаны, и можно приступить к тяжелым обязанностям, налагаемым понедельником.

 

* * *

«После беседы с Калгатом нужно обойти оставшуюся симферопольскую клиентуру. Образцы новой коллекции пользуются хорошим спросом, их ждут. Приезжаю я редко, и у покупателя пробуждается чувство голода. Сначала легкое беспокойство, потом страх оказаться лузером, и, наконец, все более острая потребность увидеть и приобрести. В сущности, это голод по постоянству, он и мне не дает покоя.

Директора торговых центров, больших и малых парфюмерных магазинов и магазинчиков – старые знакомцы и доброжелатели. Ради устойчивости отношений нет смысла приезжать, – иной раз рассуждаю я. Постоянство положения и устойчивость симпатии радуют. Нам приятно встречаться, и обычно мы понимаем друг друга. То есть, – по-восточному завершаю я вдохновляющую тему, – в Симферополе насыщаюсь кислородом избытка и дуновением вечного. Как говорит моя недоверчивая жена, жизнь – прекрасная вещь, если правильно подобрать антидепрессанты.

...После столь обнадеживающих признаний с легким сердцем я отправляюсь в знакомый ресторанчик, чтобы пообедать после трудов праведных.

День близится к вечеру».

 

* * *

«Я взглянул на часы: «Успею. Поезд в двадцать один час двенадцать минут».

Пухленькая официантка с приятной улыбкой и в красной униформе поздоровалась как со старым знакомым.

– Вам, как всегда, с грибами и маслинами?

– Да. И рюмку водки. Холодной.

– «Немиров» черный или белый? – подразумевая цвет ярлычка, поинтересовалась она.

– Я пью только черный. Это вытекает из моего характера.

– Извините, – засмеялась девушка.

Мой юмор, черный, как ярлычок на бутылке предпочитаемой водки, вызывает у женщин желание сблизиться. В любви присутствует нечто от чувства безнадежности – вероятно, в силу трагичности факта сближения.

Я не прочь завести роман на стороне – одну из многих, ни к чему не обязывающих привязанностей. Смущает скудная частота приездов – факт, свидетельствующий об относительности постоянства. Каким бы подобием мы с красной блондинкой ни блистали, редкость встреч заставляет думать о скорбных вещах.

Тщательно прожевывая  пиццу, я поглядываю в окно.

Напротив пиццерии – массивный памятник святому Луке. Заходящее солнце бросает косые алые лучи, и памятник кажется обагренным кровью. Как хирург после тяжелой операции...

Лука – местный святой, превратившийся в такового из врача-хирурга, а потом священника. Священник воплотился в епископа, потом в богослова, и венцом долгой, подвижнической жизни Луки стал сомнительный статус местного святого.

Архитектор искренне благоговел перед памятью святого Луки. Соорудил в его честь воистину грандиозный монумент в знак его великих достижений на поприще морали. Высотой он превосходит два человеческих роста, что символизирует нечеловеческую духовную мощь святого...

Вытирая салфеткой губы, я бросаю два прощальных взгляда – один, с сожалением, на миловидную официантку – она грустно улыбнулась, а второй – на гранитного Луку, – и направляюсь к храму Трех Святителей. Так я и живу: железнодорожный вокзал-храм-Калгат-клиенты-пиццерия-храм-вокзал... Замкнутый круг. Вот уже столько лет легко и привычно трусит по нему трудолюбивая лошадка моей жизни. И, право, представляется она не странствием, а самым настоящим воплощением неподвижности. В совершеннейшей форме легкого и непринужденного кружения.

Я хотел бы ничего не менять в моей жизни. При одной мысли о переменах меня охватывает беспокойство. Как будто речь идет о третьей мировой войне или глобальной катастрофе. Нечто вроде маленького личного апокалипсиса. При полном благополучии всех остальных – но мне нет до них никакого дела, живы они или мертвы.

 

* * *

Замечательная во всех отношениях, забронзовевшая от времени и славы фирма «Group Amalgam», как живой человек, имеет склонность впадать в глубокую депрессию. Паникует она, как опростоволосившийся сотрудник. А это значит, что ее (и мои) финансовые перспективы бледнеют, теряют привычные очертания и вот-вот исчезнут. При мысли потерять работу меня охватывает жуткий, панический страх. Не потому, что так уж сильно я боюсь оказаться на обочине жизни. Для мужчины сорока двух  лет, здорового и полного сил, со знанием иностранных языков и опытом коммерческой деятельности найти хорошо оплачиваемое занятие не так уж сложно. Коммивояжером я тоже стал легко, можно сказать – играючи. При первом визите к шефу – низкий поклон государственной службе занятости – я ему жутко понравился.

Филиал преуспевающей фирмы с таинственным и сладким названием только что отметил свое двадцатилетие. Просторный кабинет управляющего (округлый, вишневого дерева стол с ноутбуком последней модели, по стенам – копии картин итальянских мастеров) украсил свежий сертификат Международной ассоциации производителей парфюмерии.

– Ваше образование придаст нашему филиалу необходимый блеск, – после долгого изучения моей трудовой книжки и диплома, намекнул возвышавшийся над столом управляющий – тучный сорокалетний человек с широким, обрюзгшим лицом, в оранжевой жилетке и с пестрым шейным платком; платок и жилетка придавали ему вид разбогатевшего сутенера.

Из слов управляющего вытекало, что интеллектуалы в штате большая редкость. Актив состоял из рыхлых дамочек средних лет, не нашедших себя в более привлекательной сфере. Они скудны умом и познаниями, но в способах продвижении товара настойчивы и убедительны, а ласковые домашние интонации придают их словам нужную неотразимость.

Время, безусловно, движется вперед (банальные фразы только подчеркивают бесспорную очевидность этой мысли), и настоятельная необходимость разнообразить рекламу и способы подачи товара делает мою персону незаменимой. Волей сжалившейся надо мной судьбы мне представилась блестящая возможность возвысить профессию коммивояжера до невиданных творческих высот. До, я бы сказал, подлинного аристократизма.

– Фирма с такими традициями, как у нас, – элегически устремив прищуренный глаз в смысловые выси и несколько путаясь в понятиях, вещал «сутенер», – требует нового э-э-э... эстетического наполнения, – он скосил на меня маленький свиной глазик – насладиться реакцией на лощеную фразу, – и продолжал гундеть. – Мы не можем выглядеть, как десять или двадцать лет назад, с нашей стороны это означало бы потерю профессионального роста и рыночного имиджа, – гладко, как итоговый доклад, лил шеф живую воду.

Почтительно склонив голову, я умно кивал в наиболее изощренных местах: «перспективы фьючерсных сделок», «имиджевая рефлексия», «дистрибьюция накопленного опыта»... Этот болван почуял во мне родственную душу. Мой потертый диплом знатока европейских языков заставил его почувствовать себя личностью. Иначе откуда взялись фразы, которых он никогда не употреблял? Или в лучшем случае пользовался ими на заре туманной юности. Когда он даже не догадывался, чем ему предстоит заниматься в жизни, и строил самые нелепые планы.

Я согласен слушать его излияния бесконечно. Только бы он избавил меня от поисков работы. Самое противное в жизни – искать. На четвертом десятке лет это занятие мне порядком надоело. Хочется покоя и стабильности. Пусть даже с небольшой зарплатой. Меня не пугают ни низменная  работа, ни пустота вместо грандиозных перспектив, – мне это не нужно. Ненужно и неважно. Главное – божественное ощущение с таким трудом установившейся жизни. Когда ты наслаждаешься покоем и одиночеством. Одобрительно взглянешь на себя утром в зеркало: ты такой же, как вчера, ничего за прошедшие сутки не произошло. Ты не изменился – не постарел, не похудел, не осунулся от печали и забот. Остался таким же, каким был всегда. Ты всегда был таким, сколько себя помнишь и любишь.

– Ты – музей, – заявил однажды за обеденным столом сын, когда я пытался выяснить, почему его раздражает моя обломовская лень; каждый божий день он вместе с матерью сообщает об очередных семейных начинаниях и новациях; всякий раз они начинают с утра «новую жизнь», и я не понимаю, чем их не устраивает старая?

Луиза вообще наотрез отказалась от объяснений. Коротко бросила: «Ты – не мужчина». И на этом – все. Такие, как я, ее не интересуют. Ей со мной неинтересно. И в конечном счете, она меня возненавидела. За то, что я так и не нашел свое место в жизни.

Сын, студент-историк, нахватался на университетских лекциях умных мыслей и более красноречив. Насчет музея он поверг меня в шок, – я даже не подозревал, что Костя способен на решительные формулировки.

– И не просто музей. – Добавил он, с ненавистью глядя, как нанятые женой рабочие из агентства перевозок перетаскивают из грузового фургона очередные покупки: новый плазменный телевизор с подставкой на полированных ножках, необычный платяной шкаф или холодильник LG... что-то еще – я на эти вещи не обращаю внимания. Меня вообще не интересует мебель, я не знаю, когда и зачем куплен диван-кровать и сколько он стоит. И куда Луиза с сыном разъезжаются летом на отдых – она на две недели, потому что у них в строительной фирме больше отдыхать не принято, а Костя – на студенческий месяц; их я об этом не спрашиваю, их судьба и вкусы мне безразличны. Они ничем житейским со мной не делятся, считая мою особу недостойной их внимания. Подозреваю, что они не прощают мне равнодушия к вещам. И к жизни.

Под эту категорию – категорию вещей, – и тут они полностью правы, – я подвожу все, что попадается мне на глаза. Люди, предметы повседневного обихода и даже, кажется, земля, вода и воздух.

– Ты не просто музей, – с ненавистью глядя на меня бесцветными материнскими глазками, отчего его ненависть наливается серой пустотой, – ты – музей окаменелостей. Ты весь – большая окаменелость. В тебе нет ничего живого, – выдохнул он. – Одно название – «живой человек...»

Я смотрел на его светлые, как у матери, лохмы, на застиранную джинсовую рубашку – правый кармашек расстегнут, и из него торчит нераспечатанная пачка сигарет. Смотрел и думал: почему мой собственный сын стал таким чужим? Почему мы ненавидим друг друга? Наверно, я действительно не человек, а тень, потому что лишен элементарных человеческих чувств – привязанности к жене, родному сыну... Желания жить семьей – меня семья отягощает, и я нахожу институт брака себя исчерпавшим. Стремления достичь успеха. Успеха любой ценой, потому что успех – это деньги, положение в обществе и возможность ни в чем себе не отказывать. «А я и не отказываю, – усмехнулся я. – У меня есть все, что мне требуется. То есть – ничего. Мне не нужно ничего, – раздельно повторил я. – Кроме одного. Чтобы тяжелая, мертвящая, изматывающая гонка жизни поскорее закончилась. И пришли долгожданные тишина и безмолвие.»

...Ноги сами несли меня к церкви.

 

* * *

Присутствие Божие в полутемном храме даже не подразумевалось. То есть вошедшему внутрь некому было задавать вопросы. В полутемном помещении пахло свежей краской – во дворе молодой послушник с желтым лицом и рыжей бороденкой красил в зеленую краску балюстраду летней беседки. Аляповатые, неприлично яркие фрески вызывали скуку. Апостолы, святые, Богоматерь с младенцем на руках взирали испуганно и умильно, как церковный нищий в ожидании подаяния.

Хотелось уйти, но что-то меня удерживало. Добросовестность коммивояжера не позволяла расстаться с клиентом, не завершив сделку. Хотя сегодня все было наоборот: ни один клиент не клюнул на образцы, как будто все сговорились с Калгатом.

А сейчас в роли клиента выступал я. Меня не покидало ощущение, что я себя навязываю. И позволял некоторые капризы. Например, делал вид, что наша виртуальная сделка меня не интересует. Или требуется нечто большее, чем покупатель может предложить. Но уйти или находиться в пустом помещении с одной-единственной, едва тлевшей свечой одинаково бессмысленно. Свечой был я сам с моими надеждами. Из-за них я не видел ничего другого. Но их исполнение так же неважно, как и сами надежды.

...Чем путанее я изъясняюсь, тем сильнее жжет у меня в глазах. Я промыл их проточной водой на дворе, как Магдалина омывала раны Иисусу.

 

* * *

Старушка с буклями сменилась пруссачком, испуганно пробежавшим по заросшей подгубной выемке, совершив скоростной спуск от левого уха к подбородку. В купе никого не было, и можно было расслабиться. Он терпеть не мог попутчиков, предпочитая переплатить, лишь бы обойтись без соседей, их назойливого любопытства.

Настороженно полежал с закрытыми глазами – вспомнил полупустую церковь, краткое путешествие из церкви на железнодорожный вокзал, разбудившего его пруссачка – не вернется ли вновь на трассу шаловливое насекомое?

Но нет, все благополучно. Поезд мягко и плавно покачивается на разболтанных, неровно уложенных рельсах, – должно быть, подъезжаем к Джанкою. Внутренние часы с безошибочной точностью указывают не только время дня и ночи, но и населенный пункт.

И он опять почувствовал приступ знакомого беспокойства, легкого, как начинающий заболевать зуб. Нахальный пруссак, обиженный его грубостью, не возвращался, беспокойство стало усиливаться, а сон, привычный, полубессознательный, не хотел приходить.

Он спал в одежде, чтобы избежать массового нападения насекомых. Под теплым одеялом было жарко, он отбросил край колкой, тяжелой ворсы. Ослабил, натужно поводя шеей, узел галстука и откинулся от стенки – очередным резким колебанием вагона его к ней грубо прибило. А там, вероятно, царят веселое оживление и вагонная прусачья суета.

Он поморщился и ругнул себя за легкомыслие при покупке обратного билета: вагон был последний. То есть – тряский.

«После Джанкоя станет трясти еще пуще, – с досадой подумал он. – И раскачивать, как будто электропоезд собирается избавиться от вагона...»

Глухая безлунная ночь – обычное явление осенью в Крыму, – бесконечное вагонное покачивание и настороженное ожидание насекомых. Душевная тяжесть и усталость. Все в этой поездке сложилось плохо: несостоявшаяся сделка... другая, третья... Сиротливая пустота храма, сожаление о мелькнувшей и исчезнувшей, подобно видению, красной официантке из пиццерии; вагонная духота и вонь, непрекращающаяся возня маленьких, беспощадных насекомых...

Сон пропал окончательно.

Стараясь отвлечься, он вглядывался в овальный потолок – на нем подрагивала синяя ночная лампочка.

Ничего взамен дорожного сна не приходило – ни воспоминания о прошлом, ни мысли о будущем. Его попросту не было. И он нисколько об этом не жалеет. Прошлое раздражало его, о будущем он думал с недоумением, совсем его не представляя. И только настоящее имело для него подлинную цену. Но его, настоящее, без конца портили. Люди, обстоятельства... сама жизнь...

Он вздохнул и похлопал себя по карманам. Пачка сигарет оказалась смятой долгим лежанием на боку. Сигарет оставалось три штуки – «дотянуть бы до утра», –  подумал он. А утром... Утром все повторится сначала: вокзал, толпа хмурых, озабоченных пассажиров, сквозняк и вонь из распахнутой уборной, – там по утрам делают влажную уборку, всякий раз в одно и то же время, когда он приезжает, – и непослушную подпружиненную дверь уборщица подпирает полным ведром воды.

Серый перрон, раннее сырое утро, распахнутая уборная, – все однообразно и безнадежно, он бредет с кейсом по влажной от утреннего тумана платформе, прикрыв тяжелые, как у слепого, веки. Только бы ничего не видеть и не слышать. Ни осязать, ни вдыхать, ни чувствовать – все ненужно и несвоевременно.

От безрадостной перспективы он замер, вытянулся на полке, – она покачивалась, как заведенная и, казалось, бормотала не то колыбельную, не то похоронную песнь. С незажженной сигаретой, зажатой меж средним и указательным пальцами, он колеблется меж двух противоречивых побуждений – остаться лежать или выйти в грязный, холодный тамбур и втянуть горький, удушливый дым.

– Джанкой, пассажиры, Джанкой! – запела проводница, проходя по коридору и хлопая дверьми. – Кому Джанкой – на выход...

Он дождался, пока утихнет шум, приглушенное ночное столпотворение. И, прислушиваясь, решил, что дождется отправления поезда.

Потом он долго стоял в мотающемся, продуваемом холодным ветром тамбуре, морщась от крепкой, невкусной сигареты.

Поезд набирал и набирал скорость. Казалось, он торжествовал победу, насылая ветер, ночь и безрадостную, молчаливую степь. Она окружала его и летящий поезд со всех сторон. Казалось, вагон и он сам – нечто единое, намертво спаянное, – одно целое. Он ужаснулся злорадству, с каким новое явление неслось, не разбирая дороги, к несуществующей цели. Со всей ясностью сообразил, что стремительность, ничем не сдерживаемый напор не могут быть случайностью, совпадением. Несомненно, имеются и цель, и смысл в нескончаемом полете, и это самое страшное. Оно требовало вмешательства и исправления.

Он выбросил недокуренную сигарету и рванул входную дверь.

Потоком ледяного воздуха его отбросило назад. Он вцепился в распахнувшуюся дверь – ее мотало из стороны в сторону – и с трудом удерживал ее в более или менее равновесном положении. Потом отпустил руку и с радостным воплем бросился в ночной поток. Силой встречного движения его отбросило назад, так что перехватило дыхание. А потом пришла легкость во всем теле. Он застыл, замер, как замирает вышедший из употребления космический корабль, оказавшийся без управления.

Он жив и в то же время мертв. Движется и сохраняет глубокую неподвижность. Не чувствует боли и приближающегося конца жизни – ничего, что вызывало бы сожаление и скорбь.

Когда он упал, провалился в холодную степь, некоторое время он еще с интересом прислушивался к себе. Но и тогда ничего не сумел обнаружить. Только легкий туман, вроде того, что окутывает на рассвете платформу железнодорожного вокзала в родном городе, затягивал его сознание. Но потом исчез и он.

 

Мариуполь