Александр Мотт

Сельский пейзаж с избранными праведниками и грешниками

 

Галечке Орловой

 

в России всё может быть, всё, включая даже то,

чего вроде бы в ней быть не может…»

Юз Алешковский. «Николай Николаевич»

 

I

Вскоре после окончания вечерней службы церковный сторож Кирилл Шавров пальцами погасил три почти догоревшие свечи, оставил одну зеленую лампадку над иконой Знамения и, заперев за собой кованую входную дверь храма, неспешно расправив на груди давно поседевшую бороду, отправился с легкостью на душе домой, в другой конец села Колесово.

Нерезкий свет октябрьского неба наполнял серые бревенчатые избы и коровники на его пути внутренним уютным сиянием, тайным смыслом чужой жизни, иной судьбы. Пахло скотом, сухой травой и печным дымком вечерних трапез. И ничто не намекало на то, что наша местность издавна чревата чудесами. Лесной нежити и полевых окаяшек да всяких ведьмаков-леших, домовых и русалок было тут пруд пруди.

Часто в окнах вместо живого небесного света мертвенным электрическим проклятием мигали вспышки телевизоров, тревожившие искушенных в мировых катаклизмах односельчан новыми печалями.

Тут и ударили гулко, но значительно, часовые куранты на звоннице, и поплыла наяву, растворяясь в прохладе близящейся ночи, музыка времени, которой приятно было в этот час дышать.

Оглянувшись, Кирилл увидел, как на горушке, над посеченной ветрами и снегами зим шатровой кровлей колокольни тусклой позолотой мерцает восьмиконечный крест с якорем полумесяца. Церковь была заштатная, и кроме самого Кирилла и горстки старушек-косынок никто туда и не ходил. Заезжие священники служили время от времени, по престольным праздникам. В основном же только умерших отпевали. Крестить-то было некого. Да и тех, кто доживал свое, оставалось душ с полста, не больше. Храм был поставлен так, что на него всегда днем падал, порой пробиваясь сквозь тучи, луч солнца. Вокруг здания церкви смиренно возлежал заросший бузиной деревенский погост.

Воображением живописца Шавров мысленно внес в темнеющую синеву над куполами монументальное светлое облако и мысленно же заселил его группой упругих, как воздух, ангелов, которые тотчас стали шалить и кувыркаться в вышине, до полусмерти пугая старых кладбищенских ворон. Потом, налюбовавшись, спрятал разыгравшихся малышей в невидимую глубь, перекрестился и вызвал в сиреневом сумраке тройной ряд неземных воинов с храмовой иконы «Собор Архангела Михаила», сразу занявших полнеба.

Широкий барабан главы церковки основывался на сводах, перекрывающих подкупольный крест, и покоился на синей жестяной крыше с проросшими кое-где сквозь ржавую кровлю тощими березками. Умное согласие формы и цвета храма когда-то несло в себе гармонию мира его неизвестных строителей. Как-никак – русский семнадцатый век, он даже в нашей глуши и отдаленности от столиц обязывал – хоть нарышкинское, но все-таки барокко! В юго-западном углу храма находилась похожая на пчелиный улей деревянная гробница местного подвижника Антипа-пасечника.

Само здание с годами сильно подзаросло землей и тем несколько лишилось первоначальной пропорциональности, весь храм устало расползся по густой траве, в которой там и сям валялись толстые куски обвалившейся штукатурки и неприглядный похоронный мусор, но жизнь внутри теплилась, светом зеленых и синих лампадок отражаясь в высоких зарешеченных окнах.

Зимой, когда кладбище наглухо заметало снежными сугробами, весь этот вид мертвенно застывал, как и вся природа, считай на полгода. Другое дело – летом! Летом сердце оттаивало и тоска уходила, а на душе становилось спокойно и благостно.

А началась вся эта история в середине октября, будь она неладна! Лето, кстати сказать, в  тот год выдалось необычайно богатое грозами и метеоритными дождями, во всем ощущалось ускорившееся течение времени жизни. Отдельные сенильные персонажи даже высказывали вслух тревожные предположения, что время с некоторых пор не только ускорилось, но повернулось вспять, противоположно привычному ходу. Как у твоего Эйнштейна.

Да их особенно никто и не слушал, и так своих забот хватало у крестьянского населения, а тут еще эти двинутые нострадамусы местного разлива. Все и так знают, что Россия – это место, где мировая история по-особому преломляется и дальше течет себе по новому руслу, порой до судорог кошмаря другие народы, которым не дано природой оценивать события жизни с иронической позиции героев отечественных будней. Оно ведь сверху назначено – каждому своя задача, выполнив которую, человек исчезает вместе со своими поселениями…

Кириллу частенько приходилось принимать невольное участие в дискуссиях разных горячих голов и в храме, отстаивая, по мере своего авторитета, нелегкую способность человека терпеть и верить. Трудно быть в наше время церковным сторожем. А кому легко? Кирилл же еще и дерзал по наитию писать иконы. Он хранил мечту однажды Великим постом дойти душой до такого состояния, чтобы написать икону при свете, исходящем из глаз в полумраке, как, по преданию, творили изографы времен Андрея Рублева.

Но так повелось, что жители нашего села издавна грешили неимением надежд на милосердие Божие. Народ у нас в селе особой чистотой помыслов не отличался – откуда взяться: почти в каждой семье были свои уголовники и свои диссиденты, а то и, не приведи Господи, головорезы и разбойники. Издавна тут селились, отбыв срока, не только обычные зеки, но и важные уголовные авторитеты – с глаз начальства долой. И каждый порой был по-своему даже счастлив, до конца дней по капле изживая горечь воспоминаний о заключении. Не простое это дело – до смерти жить с таким камнем на душе. От этих переживаний каменеет душа у всей нации, что и говорить! Злодей на Руси, он, как зима, – лютый. Так нашему обществу и привилось непонятное стремление доминировать над прочими народами надменностью и превозвышением того, что у них есть дурного, при всей скудности жизни страны, а не стремлением, скажем, к скромной созерцательности и полезному любопытству.

Кирилл подумывал в последнее время заняться поучением ближних печатным словом, чтобы оставить в записках после своих походов сквозь житейские бури опыт бытия с девизом «где вера, там нет ни страха, ни печали», но руки всё не доходили до бумаги. Да и соседям из-за постоянной занятости крестьянским трудом было бы не до чтения его писаний, им всё и так по телевизору было видно. От и до, как говорят. Во всех цветах радуги.

Село Колесово, кстати сказать, считалась у нас в губернии непревзойденным по правильному отпеванию умерших. Иных покойных к нам, то есть на наш погост, привозили издалека, словно у себя дома им не хватало необходимого сильного сочувствия горю родных. А здешние вдовые бабуськи как заголосят, бывало, лазаря жалобными голосками или погребальное Трисвятое, со слезой и уместно грустной чечеткой, вот отжившему свое человеку и легче становится с душой расставаться. Жизнь-то имеет меньшее отношение ко времени, чем смерть, которая, это козе понятно, безвременна.

Наши плакальщицы с молоком матери усвоили: где оно, время, есть, а где его и нет совсем. «Несут, несут на Божий страшный суд, несут, несут, покойника несут!..» – тоскливо перекликаются дождливым осенним днем из конца в конец села голосистые старушки в туго повязанных на маленьких головах темных косынках, и тоскливым эхом вторит им голый лес.

Был пару лет назад случай, когда один очень пожилой эмигрант, ранее обитатель уездного центра, а в годы гражданской войны пехотный штабс-капитан Борис Прокофьев, аж из самой Америки сподобился прибыть в виде сильно замороженного трупа на такую процедуру, не задаром, разумеется. За все надо платить в этой жизни, но и за мытарства воздушные, в конечном итоге, тоже. А что будешь делать, если ты и Государю императору присягал, и в Красной армии воевал, и в немецком плену пришлось душой кривить перед власовским начальством, а потом и перед американцами изображать из себя жертву коммунизма. Вот такого, поди, и похорони по правилам, а наши-то божьи одуванчики одни только и знают, как это делается, чтобы никому не обидно было.

 

Солнышко светит, а меня уж нет,

Я лежу во гробе и не вижу свет…

 

– поют, заливаются. Ну и, в зависимости от того, кто да когда, да почему преставился, идет дальнейший ритуал; порой до полуночи причитают так, что и вправду – над гробом с покойником открывается столбовая дорога в космическую стихию. И такой тоской бесконечной и холодом повеет оттуда…

Всё на земле живет через таинственное касание мирам иным, как писал Федор Достоевский, но и умирает тоже не без этого. Вот у нас в Колесове, например, обычная смерть считалась продолжением жизни и своего рода путешествием в другое любопытное пространство, а не трагедией конца, и покойника принято было прославлять, как счастливого путешественника, выигравшего турпутевку в дальние страны по лотерейному билету.

А к тому же, когда выяснилось, что уважаемый Борис Борисович умер в Бостоне хоть и банкиром, но без надлежащего покаяния, хор наших божьих одуванчиков под управлением случившегося проездом отца Евлогия молитвою на время оживил его для исповеди и причастия, чтобы потом душа покойного отправилась себе в мир загробный, как положено.

Ну, потом, довольный случившимся, Борис Борисович перекрестился с чувством, закрыл глаза и говорит: «Прошайте, родные старушки. Я всегда относился к женщинам конкретно, а теперь буду вас только жалеть. И никогда я вас больше не увижу!» – дернул в воздухе ножкою в заморском полуботиночке «бриони» раз-другой и опять умер, теперь уже навсегда.

 

Навек очи закрыты, а душа живет.

А над могилкой соловей поет.

 

Это, разумеется, был необыкновенный случай. Шесть плакальщиц – в черном – составились за околицей села в шаткую гимнастическую пирамидку из бездумных долгожительниц, подняли, поднатужась, тело бедного Бориса Борисовича на самый верх, поближе к небу, и – пошла душа на суд Божий! Только ее и видели! А тело, конечно, похоронили потом чин-чинарем.

Надо только упомянуть, что построение гимнастических пирамид за околицей для воспарения духом считалось у нас издавна верным способом разрешения сложных проблем жизни… Бывало, встанут перед посевной на плечи друг другу председатель кооператива, бухгалтер, главный агроном да приезжий из центра инструктор в чесучовом кителе, закурят и стоят так с флагом на самом верху, невзирая на непогоду, пока проблема не решится сама собой…

А иные пирамиды из прежних дней и до сих пор попадаются у нас там и сям окаменевшими памятниками неразрешимым по-другому загадкам бытия. Да что пирамиды!

Вы загляните как-нибудь с позволения хозяев в горницу и увидите на стене прежде всего поминальник – монтаж из собранных под стеклом в рамку поздравительных открыток и фотографий родственников, а по центру – обязательно снимок чьих-нибудь похорон, где вокруг открытого гроба с потусторонним бликом над восковым носом покойного застыли с гримасами подлинного испуга и горечи близкие…

Был в деревне свой фотограф-энтузиаст Скаженов, без которого людей и не хоронили. Он постоянно совершенствовался в сложных композициях этого печального жанра, а по праздникам издавал сельскую малотиражную газету, о которой расскажем позже, и в уплату за свои печальные труды требовал обычно свежие яйца и, понятное дело, самогон.

 

У колодца в центре села Кирилл увидел группу женщин с ведрами и коромыслами, окруживших еще одного из примечательных местных жителей, а именно – старого инвалида по имени Иван-Солдатский Крест. Эта личность, известная своими рассказами о войнах и участии в разных исторических событиях, была особенно знаменита тем, что старик Иван не раз оказывался и на том свете, откуда порой приносил невеселые весточки от умерших односельчан и, более того, – их указания и советы, как дальше жить живым. Говорили люди, что и награду свою – потертый от времени и даже неколько погнутый Георгиевский крестик – получил он не от непосредственного начальства на фронте, а прямо с груди генерала от кавалерии Келлера Федора Артуровича, когда-то первой шашки России, как раз на том свете, за особые заслуги во время одного из таких таинственных походов.

Если пересказать то приключение в двух словах – поведала там, в ином мире, покойная императрица графу Келлеру: есть-де один предмет, бросающий не очень приятную тень на их с государем подлинные чувства, – небольшая, золотая с бриллиантами сигаретница с надписью «Самому дорогому на свете существу – Николаша», подаренная императором еще до брака с Александрой своей любовнице – юной балерине Мале Кшесинской. Но это бы полбеды – да после большевистского переворота попала эта вещица к буйному моряку Федору Раскольникову – одному из вожаков восставшей толпы во время беспорядков в Петрограде в 1917-м, а он по широте душевной возьми и подари ее своей пассии – страстной комиссарше и поэтессе Ларисе Рейснер!

А с той – какой спрос, – богема! Похвалялась она дорогой безделушкой где надо и не надо. Да мало того – в спальных покоях на захваченной матросней царской яхте эта неугомонная Лариса нацарапала конфискованным у царских дочек алмазом на стекле иллюминатора свои инициалы рядом с инициалами императрицы!

– Так вот, граф, вы, надеюсь, помните, что я была в прошлом шефом вашего гусарского полка? – говорит Келлеру Александра Фе-доровна. – И, как это лучше сказать по-русски, мне уже будет хватит! А потому приказываю вам, невзирая ни на что, немедленно навести историческую справедливость! А то уж совсем обнаглела барышня!

Ну, граф Келлер и обратился с тем деликатно к бывшему сослуживцу – Ивану, а тот и рад стараться: Лариса Рейснер – лихая полубогиня Октябрьской революции, героиня баррикадных боев в Берлине, любовница самого Радека, комиссар карательного отряда матросов в Поволжье, – вдруг умерла, выпив прозаический стакан сырого молока, привезенного понятно откуда понятно кем.

А сигаретницу проклятую никто никогда больше и не видел, и не поминал.

Иван-Солдатский Крест на первый взгляд был корявый пожилой мужик, в полинявшем кителе и камуфляжных галифе, сгорбленный и висящий одним боком на тяжелом железном костыле, но из-под морщин лба и низкой седой челки порой при виде привлекательной женщины радугой вспыхивали голубые глаза артиллерийского наводчика августовского призыва девятьсот четырнадцатого года. Однако, когда он изредка впадал в недельный запой, мальчишки потом долго разыскивали по деревне его разбросанные в беспорядке костыли и протезы, заменявшие отстреленные в сражениях конечности.

В безветренную погоду вокруг неоднократно раненного в прошлом солдата стоял плотный дух полевого лазарета, махорки и оружейного масла, словно ты застрял в керосиновой лавке летним полднем в длинной очереди.

Женское собрание расступилось, гремя ведрами и цепляясь друг за дружку коромыслами. Иван, густо дохнув вбок своей окопной химией, ввел Кирилла в курс тревожных новостей:

– Считай, Шавров, что теперь это по твоей части. Надо срочно искать сильного батюшку! Появился тут один мрачный покойничек! Придется похоронить по его заслугам, и со всем парадом!

– А отчего ж спешка такая? И зачем с парадом? – без особого интереса спросил Кирилл – Давно, что ли, преставился?

– Ох давно, и не спрашивай! Тут дело даже не российского, а мирового масштаба, если не сказать вообще – вселенского. Осрамиться никак нельзя! – солдат нарочно строго обвел глазами беспокойное позвякивающее помятыми цинковыми и эмалированными посудинами общество.

– И к тому же – страшная тайна! Если раньше времени дойдет слух до властей – всем нам крышка или полный абзац! Пуля дырочку найдет – не вырубишь топором!

Надо отметить, что у Ивана то ли от завихрений в мыслях, то ли от старых ран головы все поговорки соскакивали с языка с некоторыми, порой не лишенными смысла, искажениями.

– Ладно-ладно, – спокойно, но уже почему-то волнуясь внутренне, сказал Кирилл – Да кто ж это такой будет? Из бывших наших, что-ли?

– «Кто-кто»! – понизив голос, нагнулся ближе к нему Иван и для важности звякнул в пыли ржавыми шпорами на стоптанных сапогах, – Ульянов-Ленин – вот кто! – выпрямился и поднял голову он. – Ну, типа бывший Ленин – мумя из кремлевского мавзолея!

– Иди ты! – не поверил Кирилл, – выдумываешь здесь глупую сенсацию на свою солдатскую жопу, старик! Учти – с Ульяновым-Лениным не всё так просто! Другого мертвеца уж давно бы страна похоронила, а Ленина – всё нет и нет! Он ведь гражданам начальникам наверху всегда зачем-то нужен! И стерегут его как зеницу ока, верно, недаром! Может, хотят со временем его клонировать на основе засушенных ДНК?

Общество у колодца взволнованно загудело, зашевелилось, забрякало пустыми ведрами. Кто-то из шустрых баб даже вприпрыжку пустился было к магазину – донести до отсталых односельчан горячие столичные новости.

– А ну стой! Cтой, колхоз, стрелять буду! – гаркнул по-окопному солдат.

Баба так и встала на месте, крестясь на церковную колокольню через штабель ящиков c иероглифами из-под китайской тушенки.

– А ты, Кирилл, своим умом дойди, – склонился Иван еще ближе к Шаврову, – муму эту самую еще вчера привез из Москвы Вадик Пересыпин, а зачем – он и сам не знает, не помнит, сильно поддавши был. Говорит, продал на Центральном рынке заносчивым москвичам всю прошлогоднюю квашеную капусту. И тут подходит к нему один гражданин хороший: «Абильдяев, – вежливо представляется. – Из бывшего ‘Интуриста’. Слыхали, может быть?» – и предлагает за пол-литра «Столичной» и пиво показать жителю села всю Москву из окна автомобиля. Пересыпин зыркнул – и точно: у того на бейсболке написано почти по-иностранному: «Инtурист». Вадик из любопытства возьми и согласись. А бочонок из-под капусты в багажник засунули, чтобы не пропадал зря, – не последняя вещь в хозяйстве, особенно ближе к зиме; бочонок-то – дубовая клепка! Понятно: своя рубашка – дальше будешь!

– Ты, Иван, короче давай!– поторопил Кирилл разболтавшегося инвалида. – Тут не квашеной капустой пахнет, а тюрьмой за одни только разговоры. Статья – хищение госимушества в особо крупных размерах и осквернение захоронений, а может быть, и того больше – разорение исторического памятника!

– Да погоди ты, прокурор хренов! Давай я, что знаю, по порядку сперва доложу, а там и решим вместе, кто луч света в темном царстве, а кто – х-р в кожаном пальто!

Бабы вяло замахали на матершинника руками, словно никогда в жизни не слыхали ничего более грубого, но и расположились теснее, как на довоенной курортной фотографии «Привет из Сочи!». Надо всё же отметить, что нецензурная лексика в наших краях, к сожалению, всегда процветала, дополняясь свежими соками тюремного фольклора. Нет бы тебе там какими-нибудь стоящими стихами, а то так всё – прах слов и суета языка!

Информированный инвалид перевесил на костыле затекшее тело посподручнее для разговора и достал из нагрудного кармана своего потертого кителя большой дюралевый портсигар с награвированной шилом военной надписью: «Убил немца – сядь покури!» Кроме того, умелец-фронтовик, делавший такие портсигары из немецких патронных коробок, как мог натурально изобразил на крышке тяжелый бой, где солдаты бросались со связками гранат под танки, а самолеты-штурмовики летели низко на бреющем полете над окопами противника, причем значительную часть батального пейзажа закрывали густые клубы дыма. С обратной же стороны к дюралю был приклепан расплющенный вермахтовский значок «За участие в пехотных атаках на Восточном фронте».

– Значит, приезжают они на Красную площадь, – задымил цигаркой Иван, – глядь, а там на виду у честного народа ряженый под Ленина комедиант какой-то куражится – то кепку свою пролетарскую о землю бросит, то руки подмышки просунет, бородой трясет, картавит, как в анекдоте: «Революция, о которой так долго говорили большевики, свершилась! Товарищи, будем расправляться с буржуями беспощадно! Смерть кулакам! Первым выходит Романов!» – ну, прямо вылитый «Ленин в Октябре», только уж больно тройным одеколоном от него несет… A народ-то вокруг не знает что и делать! История на глазах общества оборачивается кинокомедией! Хихикают, но, однако, смотрят на пожилого нахала с любопытством.

И то – кому рассказать – за Россию обидно! В других-то странах посреди столицы дворец с парком или колесо обозрения, или озеро с лебедями, а у нас мертвяк разлегся себе и лежит весь при параде, – энергично изобразил на публику выражение лица известного покойника Иван. – Вот такие дела, граждане, – был товарищ Ленин, а стал артист народных театров Тараканов!

– Тише! Тише! Услышит еще кто! – боязливо одернули увлекшегося рассказчика заинтригованные услышанным бабы. – Глянь – вон опять каких-то сволочей городских сюда несет!

И действительно – из-за покосившегося лабаза на углу улицы показалась групка странных, боязливо жмущихся друг к другу существ с барсучьими рыльцами свинцового цвета. Бросались в глаза их потертые до залысин серые шкуры и рваные тряпки на полуголых тощих телах, поросших облезлым жестким волосом, короткие кривые ножонки со свалявшимися кудельками в паху. У иных из оттопыренных задниц вились свиные хвостики. Кое-кто щеголял кладбищенским пластмассовым цветком за длинным стоячим ухом, а один даже транзисторным, давно не работающим приемником ВЭФ на ремне. Еще тоскливее потянуло в воздухе скотом и серой.

Женщины принялись торопливо креститься.

– Вон они пожаловали – подшефные твои, Кирилл, полюбуйся на касатиков!– с ужасом взвизгнул кто-то из толпы у колодца. – Вчерась еще гулять начали за прудом с пьяными русалками! Весь вечер в сельпо за портвейном бегали!

Звероватые пришельцы между тем выдвинулись на середину улицы и принялись, кривляясь, делать какие-то не совсем приличные, хамские даже знаки местным дамам, аж приседавшим в ужасе на корточки от такого внимания. Да и было от чего присесть – у одного крупного чертяки висела на плече, тускло блестя чешуей, русалочья тушка.

Один глаз у Ивана профессионально полуприкрылся и стал безразличен к свету.

– Черти! Снова твои черти в деревню приперлись, Кирюха! А ну – выручай народ, брат! Гони их к иб-ной матери! – с запалом крикнул он Шаврову, взяв свой тяжелый костыль, как ружье, наизготовку.

Кирилл повернулся лицом к безобразной группе, кривлявшейся в пыли, и грозно откашлялся: «Что, сволочи хвостатые, за старое принимаетесь? Сейчас я вам всем отеческое благословение дам на дорожку!» – и распахнул на груди рубаху, где у него еще в первую тюремную ходку был наколот в воркутинском остроге образ «Спас Ярое Око».

По пыльной толпе чертей дернулась электрическая судорога, потянуло паленым. Пьяная русалка соскользнула с плеча своего хахаля в дорожную пыль и вяло зашлепала по ней хвостом.

– Кеша! Ну дайте же даме пива! – томно сказала она с земли простуженным баритоном.  

– На всякого мудреца – по волосам не плачут! – сухо констатировал бессистемно начитанный Иван. – Ишь как их достало!

 

Ссыльный авва Зенон, писавший еще до революции образа для царской семьи, наколол то изображение на груди молодого Кирилла перед расстрелом – не тушью, не сажей, а своей же твореной кровью монаха, как выучил его один старинный праведник, тоже из воркутинских каторжан, сотворил с особой бесогонной молитвой, спасающей от злых сил и гарантирующей носителю образа непостыдную кончину.

Расстрельный же взвод из псковских новобранцев, в свою очередь, дважды отказывался от команды «Огонь!» тюремного палача и замполита по совместительству, справедливо опасаясь бить по человеку с таким серьезным изображением на груди, – так и проходил Шавров под смертным приговором три года до амнистии, а отказников-расстрельщиков для науки другим послали на фронт, на передовую.

Поновляя настенные росписи храма, еще в начале перестройки, Кирилл решительно сбил писанные в гоголевские времена нравоучительные когда-то реалистические картины будней ада с его гнусными обитателями, и не только сбил, но и прилежно шуганул молитвою и своей нагрудной иконой сатанинских прислужников. Да видно, не навсегда, потому что тех порой замечали по темным углам или на задворках пивных, которых было в селе аж две. Крутились они в сумерках, издеваясь над бездомными кошками, и около кладбища, наводя холодный ужас на влюбленные деревенские парочки. Не прочь они были и выпить с нашими неразборчивыми в знакомствах алкашами, случалось даже, что сами и выпивку ставили.

– Господин Кирилл, подождите один небольшой момент! У нас есть выгодное предложение: отдайте нам эту, извиняюсь за выражение, мумию господина Ульянова, и мы спокинем ваши негостеприимные места навсегда! Уж нам-то точно известно, куда такие артефакты надо пристраивать. И вам же лучше будет! – прогнусавил самый длинный черт в продавленной велюровой шляпе и, давя на жалость, протяжно высморкался в грязный кулак.

– Тут у вас в лесу есть тайный вход в преисподнюю. Но без Ленина нам туда никак нельзя!

– Ой! Mама! – вдруг закричала тревожно восьмилетняя Зоечка Серова. – Глянь-ка: за меня вон тот кучерявенький бис, кажись, сватается! – и показала матери рукой на рогатого молодца с маленькими гангстерскими усиками, весело проветривавшего на ветру свои фиолетовые гениталии. – Мам, мам, а кто такой Ленин?

– Мал бис да хвост исть! А нехай бис, милая, лишь бы не пьяница москаль!– степенно рассудила ее мать, Кристя, и посмотрев на Кирилла, засмущалась: – Так то шучу я, шучу я так, Кирилл Алексе-евич! Плюнь на черта, донечка! А про Ленина в школе лучше спроси, а то сейчас по-разному про него люди говорят. Не знаешь, что и думать! Ну был один такой… 

Но тут же никому стало не до шуток. Кирилл, взявшись обеими руками за свой нательный медный крест, поднял его перед собой в воздух и, страшно напрягшись, выкрикнул слова анафемы. Из темноты его взгляда возник ледяной луч, который насквозь пронзил толпу бродячих нелюдей, сделав ее сначала прозрачной, а потом как бы и совсем растворив в облаке пыли, похожем на то, которое оставляет за собой убывающий в город рейсовый автобус.

Кирилл много чего в жизни видел, много сам потерял, но многого и добился сам. Всего-то жизни его было, что до Финской войны попал по уголовной статье в тюрьму, защищая на рынке от хулиганов незнакомую молодую женщину, потом из зоны прямо пошел в штрафную роту на Отечественную, а когда вернулся домой, оказалось, что односельчане растащили по дворам казенный гравий, приготовленный государством для прокладывания стратегической дороги Москва–Пекин. Накатили следаки из НКВД. А кто виноват – неважно! Всё равно кому-то сидеть надо. Вот старики деревенские и рассудили: иди, говорят, Кирилл, посиди за народ, ты все равно давно уж дома не был, тебе не привыкать! Он и пошел, а когда вернулся через три года, то стал в большом авторитете у селян. Впрочем, со временем и этот его подвиг как-то забылся, хотя в трудную минуту люди всегда на него полагались, как на последнюю надежду…

– Ну, как-то вот так! – застегнул до горла рубаху Кирилл. – Что там дальше-то, говоришь, с Пересыпиным в Москве приключилось?

– А приключилось с ним вот что, – продолжил свой рассказ не прекращавший всё это время спокойно покуривать Иван. – Этот тургайд Абильдяев только было предложил всем вместе с малоизвестным артистом Таракановым сфотографироваться на фоне Кремля, как подкатывает черная машина с проблесковыми огнями, а из нее – люди в белых халатах с носилками – и шасть сбоку в подвал мавзолея в синих сумерках, спешка страшная!

А у одного «доктора» под мышкой торчал еще и веник березовый – ленинские священные мощи в бане парить! Ну и вся охрана внутрь убралась на подмогу.

– Пошли и мы! – воскликнул догадливый Абильдяев, – поглядим, раз такая оказия, как знатные мощи мыться повезут. Такое не каждый день увидишь даже в интернете. У нас в Москве этим летом считай весь июль горячей воды не было, даже в Кремле. Дамам и слабонервным вход воспрещен, а вам можно – вы приезжие! Вот и фотография будет – детям посмеяться, тещу попугать! Айда с черного хода!

Ну, значит, заходят они в мавзолей, а там темнотища, но прохладно, как на овощном складе, и никакого караула – все поголовно суетятся под стеклянным колпаком! Там у них мумия эта с портретным сходством охлаждается. А наши-то притаились в уголоке, где венки от вьетнамской делегации кучей попышнее лежали, пока Абильдяев свой фотоаппарат из заднего кармана штанов защитного цвета доставал. А артист от холода, по старой уличной привычке, тяпнул из своей железной фляжки дешевого одеколону – для дезинфекции, как он объяснил, – и басом вовсю заголосил:

– Смерть Антанте! Перевешать всех попов и монахов! Вырезать поголовно царских офицеров с женами и детьми! Даешь кровавый пролетарский террор в ответ на интервенцию англичанам и французам! Покажем американам кузькину мать! – у него в закрытом помещении это особенно гулко, как-то очень даже по-ленински получилось.

Жутко! Чистый Вильям Шекспир! А тут еще Абильдяев дуплетом полыхнул вспышкой своего «кодака» – дрясь! хрясь! Как бритвой по глазам!

От неожиданности у секретных медиков руки с носилками и перекосились – ну, и ах! – священная мумия бывшего вождя мировой революции с противным стуком и упала с высоты пьедестала прямо к ногам Вадика Пересыпина. Здравствуй, кошмарище!

 

Немая сцена в мавзолее длилась недолго – проворный, как кошка, Абильдяев схватил неживого Ленина в охапку – потом все удивлялся, какой он ветхий и легкий! – а на место мертвеца пихнул локтем неотличимого в полумраке от оригинала артиста, и так уже еле стоявшего на ногах.

Тараканов, устав кривляться, тяжело упал, как спиленная зеком сосна, и вся пирамида траурных венков от братских компартий разъехалась с треском поверх него, словно так и надо.

 

Самое время было рвать когти! Пока незадачливые мойщики трупа и охрана откапывали вдрызг пьяного артиста, Абильдяева с Вадиком и «мумой» уже и след простыл. Впрочем, какой же у мумии след – так, одно туманное воспоминание!

В машине только и сообразили, что произошло и что с таким пассажиром – весь формалином или черт его знает чем пропах – особенно далеко не уедешь. Сотрудники дорожной полиции этакий запахевич по уставу не одобряют – им для этого даже Менделеевы таблицы, честно говоря, не очень нужны!

Пересыпин сгоряча предложил засунуть покойного Ильича с головой в дубовую кадку, чтоб тот не сильно благоухал. Абильдяев, недолго думая, согласился. Поехали прямо на вокзал к ночному поезду на Вологду.

Вадик, одурев от московских впечатлений, испуганно слушал, как в кадке стучат о дубовую клепку сухие кости верного последователя идей Маркса-Энгельса.

Стоя в пробке, Абильдяев поддал страху, рассказав, как известный скульптор Меркуров, в январе 1924 года снимавший посмертную маску с Ленина, вдруг почувствовал, что у него под руками на виске покойника отчетливо бьется пульс! В ужасе он кинулся с такой новостью к рыдавшей без устали вдове – Надежде Крупской, но убежденная материалистка сказала ему сквозь рыдания:

– Да все понятно – Ильич умер, но разум его живет! Продолжайте ваять, милостивый государь! Пролетариат всего мира ждет портрет своего вождя!

А саму Крупскую Иосиф Виссарионович вообще припугнул капитально, сгоряча пообещав, что они найдут Ленину другую вдову, если она что-то не по-сталински в истории попробует интерпретировать.

Припомнил Абильдяев и другой случай из того времени. Прорвало на Красной площади старую канализацию, ну подзатопило ее нечистотами аж до самого мавзолея. На что тогдашний глава Церкви патриарх Тихон сурово заметил: «По мощам и елей!»

У Пересыпина от рассказов эрудированного экскурсовода в ужасе шевелились остатки волос под потрескавшейся дерматиновой кепкой.

 

Приехали к трем вокзалам, а там по радио комендантским злым голосом громко на всю площадь и объявляют: водитель серых «жигулей» номер такой-то срочно проследуйте в кабинет дежурного по Ярославскому вокзалу! Как раз абильдяевский номер называют.

– Ну, Вадим, раз так, давай прощаться! – говорит Абильдяев. – Дальше уж ты сам смотри, что делать, как говорится! Всё ж Москву я тебе показал – не всю, конечно, но как вижу – тут теперь большой шухер начинается! Так что, дорогой, вали-ка отсюда подобру-поздорову, пока не поздно. Да позвони мне, как доберешься до дому до хаты или открытку какую-нибудь черкни, вот мои координаты, – и вручил Пересыпину, утомленному столицей, замусоленную игральную карту с обугленным краем.

– Это ерунда! – сказал он, перехватив обиженный и недоверчивый взгляд провинциала. – Это я давеча одному гаишнику на ветру прикуривать давал, а спичка была последняя, вот и пришлось бизнес-картой пожертвовать ради свободы личности, так сказать!

На тыльной стороне бубнового туза и вправду были какие-то координаты нового знакомца.

– В общем, земля по периметру – круглая, говорят, еще увидимся! – заверил Вадима, подозрительно оглядываясь по сторонам, экскурсовод.

– Ладно, – согласился Пересыпин, – только фотку из мавзолея не забудь прислать – нашим в селе любопытно будет посмотреть, как это все у вас в столице быстро делается!

– Не бэ, погрузимся! – сопел Абильдяев, помогая неповоротливому селянину взгромоздить на верхнюю полку купе емкость с бывшим Ильичом и заодно купленные заранее городские гостинцы. – Вы, братцы, там на природе прихороните его где-нибудь с бочкотарой вместе!

Уже сидя в вагоне и опростав с устатку четвертинку под докторскую колбасу, Вадим полюбопытствовал, что там значилось на этой визитке бойкого москвича:

 

Туристическая контора «По периметру»

(бывший «Инtурист» в гостинице «Метрополь»)

Ибрагим Модестович Абильдяев

 

– Впечатляет! – подумал Вадим, почти засыпая под стук колес. – Ишь ты – Модестович! Солидный, выходит, дядечка, а так, по виду, и не скажешь.

Он почему-то вдруг загрустил и расстроился, надолго задумавшись о своем в общем-то рискованном похождении, а когда выглянул за окно, то не поверил глазам – в темноте вровень с поездом лупила по дороге тройка вороных, запряженная в пролетку, битком набитую машущими шляпами и что-то орущими пестро одетыми людьми.

– Видать, отстали от поезда землячки, – посочувствовал незадачливым путникам Вадим.

– Стой! Погоди! Тормозь, сволочь ты эдакая! – даже сквозь стекло вагона было слышно, как они отчаянно кричали невидимому машинисту и грозили в воздухе большими волосатыми кулаками.

Поезд на минуту приостановился, с железнодорожным лязгом и душераздирающим визгом открылась дверь в вадиково купе, и на пороге появился моложавый хмельной цыган, буйно тряхнувший завитками нечесанной головы и ослепительно полыхнувший под светом купейной лампочки полированными золотыми зубами.

– Музыку ты заказывал, душа-человек? – задыхаясь, спросил нежданный кудряш. – Как тебя звать-то? А? Вадим? Не-е-е, ты сам на цыгана похож! Я тебя лучше буду Серегой звать!

В руках у него ходуном ходил большой итальянский аккордеон, на малиновом перламутре которого перед глазами Вадика красовалась медная табличка с надписью курсивом:

 

Цыгану Жоржику Вантесову от подружек по табору.

 

Экзотический пассажир протяжно и брезгливо втянул в себя густо пахнущий квашеной капустой и ленинским формалином воздух, утвердительно кивнул сам себе и начал, рванув меха инструмента: «Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг, / Необычайным, цветным узором земля и небо вспыхивают вдруг!..»

И в такт солисту-певцу из вагонного коридора с грохотом бубнов и прищелком крепких каблуков ахнул во всю глотку низкими наглыми голосами бродячий хор. Зазвенели латунные мониста, закачались, бросая по стенам волнующие тени, крупные бюсты и буйные локоны.

«Есть упоение в бою и мрачной бездны на краю!» – ни к селу ни к городу вспомнилось Вадиму из Пушкина, и он стал подпрыгивать задом на скомканной жесткой постели и хлопать в ладоши в такт ночным певцам.

Жоржик, низко приседая под тяжестью аккордеона и ухая, долго плясал вприсядку и со знанием дела довел чувствительную песню до конца.  

Потом, словно по волшебству, косооглазая проводница в помятой льняной форме принесла в графине разбавленного спирта.

– M-м-м! Royal? – авторитетно узнал по запаху теплую бурду плясун. – Угощаешь, значит? – и залпом осушил стакан, напоследок лихо выдохнув в него мутное облачко горячего алкогольного пара.

По первой и прочие выпили за знакомство, а закусили одним и тем же жженого сахара петушком на палочке, лизнув его по очереди.

– Вижу, дорогой, ты какой-то ценный груз везешь! – интимным басом сказала, благоухая спиртным, носатая старуха и, махнув в воздухе пестрым ивановским платком, обвела тяжелым вглядом купе сверху донизу. На ее высокой груди убедительно мерцали целых три ордена «Мать-героиня».

– Позолоти ручку, красивый, всю правду тебе  расскажу – что было, что будет, чем дело кончится, чем тело молодое успокоится... А нет – тогда зарежу и всё! – чиркнула она по своему жилистому горлу рукой в холодно щелкнувших крученых браслетах. Все вокруг замерли.

Вадик со страшным предчувствием прижал к груди вспотевшие вдруг руки с зеленым граненым стаканом и зажмурился.

– А посмотри-ка мне в глаза, касатик! – жестко потребовала старая ведьма и вверх-вниз пошевелила мохнатыми, как усы, сросшимися бровями, отчего грозно звякнули и ее тяжелые серебряные серьги, и золотые ордена.

– А ты взгляни на меня хоть один только раз!.. – истерически задышал Жорикин аккордеон, и слаженный хор в унисон прорычал хищно: «Ррррааазззз! Рррааззз! Еще раз!..»

– Да ты не жмотничай, Серега! – подбодрил, присняв тяжелый инструмент с плеч, музыкант. – Доставай-ка свою капусту и наливай артистам по второй, мы ведь с полудня на ногах, всё тебя искали, заждались! Нам без твоей капусты – хана! А я пока покурить на минутку в коридор выйду. Жди меня, и я вернусь!

– По второй! По второй! – притворно обрадовались цыгане и, окружив Вадика, потянулись стаканами к графину: – Бравинту давай! Капусту давай! Закуску давай!

– Не дам! – твердо сказал Вадим. – Петушками своими закусывайте, чавелы!

– Э-э, злой какой! – добродушно хохотали, морщась и тряся бородами, хмельные цыгане. – Сердитый – страсть! Прямо, Гитлер натуральный!

A один проворный цыганенок, взлетев на верхнюю полку, стал там по-наглому шарить и ковырять кривым ножиком клепки бочонка, принюхиваясь, а потом гортанно крикнул в открытую дверь купе:

– Есть! Тута! Кажись, оно самое, барон! Чистая химия!

Так называемый барон – Жорж Вантесов, качаясь от спирта и вагонной тряски, вышел в тамбур, достал из-за пазухи своей ярко-желтой в муар шелковой рубахи никелевый теплый телефон и гордо отрапортовал:

– Третий на связи! Вся бригада в поезде. Преследуемый на контроле! – а выслушав ответную угрожающую тираду невидимого начальника, зычно доложил: – Кажись, нашли! Так точно! Будем брать! – и с удовольствием закурил толстую сигарету «Тройка».

– Может хотите в картишки от скуки перекинуться? В очко-с, например? – вмешался, треща колодой у Вадикиного носа профессорского вида седой цыган в синей в белый горох рубахе и дымчатых очках. Карманы его широкого брезентового пыльника заметно оттопыривались от нераспечатанных пачек крупных банкнот. – Или, скажем, в трынку или секу?

– Так у меня-то денег совсем нету! – испуганно соврал Вадик. – Лавэ да нанэ! – добавил он, что знал по-цыгански.

– Вот беда! Ну ладно, мы никого за уши в рай не тянем! А на интерес нам таборный закон вообще играть запрещает! Так не изволите ли что-нибудь из багажа на кон поставить, или, может быть, что там у вас есть… – поднял серьезный человек умные карие глаза на багажную полку. Колода карт нервно трепетала у него в руках, словно вынутая из клетки канарейка.

– У меня там ступа с бабою-ягой есть, ну и лыжи есть. Финские. Вы катаетесь на лыжах? – робко спросил Вадик, которому неизвестно почему вдруг очень захотелось рискнуть в картишки с интеллигентным цыганом.

– Катаемся, катаемся! И на лыжах катаемся, и на санках катаемся! – серьезно уверил его тот, уже небрежно-мастерски cдавая карты. – А как же? Вон она нас и катает, – указал он курчавым подбородком на недобро сверкавшую глазами из угла купе старуху.

– Давненько не брал я в руки пташек! – попытался острить, дрожа от азарта Вадим.

Через полчаса игры спирт из графина был без лишних тостов допит. Послали к проводнице цыганенка за новой порцией. Вадик, как под гипнозом, а может быть и под гипнозом не сводившей с него глаз носатой ведьмы, быстро проиграл в очко все с любовью купленные домашним в Москве подарочки. Старуха ловко открыла новую пачку папирос «Беломорканал».

Из коридора вернулся Жорж, сменил уставшего от легких побед «профессора» и небрежно предложил поставить на кон последнее – бочонок с таинственным содержанием – против его аккордеона.

Как во сне Вадик вдруг увидел, что к единственной своей выпавшей на простыню карте – трефовой десятке – цыган откровенно тянет из шелкового рукава трефового же туза!

– Э! Любезный! – пронзительно закричал он, не ожидавший такой наглости от своего противника. – Это что же вы? Это же жульничество чистой воды! Какой же вы после этого барон? Выходит, вы мошенник, а никакой не цыганский барон!

– Что?! Да как ты смеешь меня называть мошенником, сявка дешевая! В тюрьме будешь молодых учить! Ты что, думаешь, я сам не знаю, что передергиваю? Знаю, брат, точно знаю! Но очень не люблю, когда мне такие, как ты, фраера об этом вдруг замечают! – вскочив с дивана, на котором шла игра, замахнулся на Вадика густо татуированным кулаком внезапно озверевший Жоржик.

– Ты сам, Серега, в карты играть не мастак, ты – баран в очко играть, Серега! Тебе еще учиться, учиться и учиться, как завещал великий сам знаешь кто!

– Ну да ладно тогда! Забудем! – испуганно cказал Вадим. – Мне сдавай! Поглядим, что судьба пошлет. Карту давай!

Цыган выбросил ему десятку бубей и, недобро засмеявшись, дал ценный совет знатока:

– Нэма бубей – ел-ю бей!

– Еще карту! – сухо потребовал Вадим и неожиданно понял, что ему надо делать!

Он свободной рукой нашарил в смятом вагонном белье абильдяевскую обугленную визитку и, незаметно для прочих, подменил ею сброшенную цыганом на кон рубашкой вверх шестерку пик.

– Туз!!! – гордо продемонстрировал он оборотную сторону визитки московского пройдохи сразу поникшим зрителям. – Туз Модестович! Очко! Гони аккордеон, чавела!

– Ах, ты вот как? – не поверил своим глазам посрамленный цыган. – А ну, сволочь, пойдем-ка выйдем на минутку отсюда! – и насильно вытащил дрожащего от азарта и испуга Пересыпина в коридор. Прочие цыгане застыли в купе в напряженных позах.

И что тут началось!

В дальнем конце вагона из темноты на свет вдруг резко вышел невысокого роста человек с жесткой белозубой, как у Бельмондо, улыбкой и густыми темными бакенбардами. Он был одет в черный полуфрак в талию, высокий цилиндр и плащ с пелериной.

– Pardon! Посторонитесь-ка, сударь! – холодно сказал наполовину по-русски столичной красоты щеголь очумевшему Вадиму. – Вы мне перекрываете директрису выстрела!

И Вадим вдруг понял, что это сам Пушкин! И что в руке у него ни что иное, как тяжелый дуэльный «Кухенрейтер». Вне себя от восторга Вадик пал на колени неред отважным поэтом.

– «Вот пистолеты уж блеснули»…Так вот, значит, почему вас в могиле нету, Александр Сергеевич? – залепетал очарованный видением пьяный Вадим, моляще протягивая к нему руки. – Вы, значит, теперь призраком в поездах дальнего следования работаете?

– Ну, вот вам и Пушкин! Без Пушкина в России уже ничего и не обходится, даже во сне! – с ревностью фыркнул Вантесов, яростно нашаривая табельное оружие в глубоких карманах своего бархатного галифе и одновременно пыжась прикрыться аккордеоном от выстрела.

– Успокойтесь, Жорж! Это вам от меня за всех русских дам! – пророкотал Александр Сергеевич и навскидку влепил прямо в лоб коварному аккордеонисту свинцовую пулю величиной с лесной орех. В воздух веером брызнули веселые цветные перламутровые осколки.

Вантесов упал бездыханным, лицом на пол. Аккордеон на полу невнятно бякнул.

– Убил, убил-таки эфиоп проклятый нашего Жориньку! – завизжали высунувшиеся из купе на звук пушкинского выстрела цыганки и, звеня браслетами, стали разгонять пороховой дым.

А когда дым рассеялся, в вагонном коридоре почему-то уже никого не оказалось.

– В шестом часу утра поезд подкатил к Вологде, и Вадим в ужасе от происшедшего ночью проснулся... – задумчиво приостановил свое сумбурное повествование Иван-Солдатский Крест, заметив, что его самокрутка погасла, и стал охлопывать карманы в поисках огня.

– Не устал фантазировать, служивый? – сочувственно поинтересовался Кирилл, протягивая инвалиду спички, которыми зажигал в храме свечи.

Иван отрицательно покрутил головой и, с новой силой затягиваясь своей махоркой, продолжал рассказ.

– Настя Пересыпина – верная подруга Вадима еще со школьной парты, истерически любившая своего выпивоху мужа и считавшая, что по сравнению с одноклассницами ей в жизни повезло, – как и обещала, приехала встречать его на мотоцикле «Урал» с коляской, чтобы везти домой подарки из Москвы, по списку, составленному длинными зимними вечерами. И чего только в это списке не было: и лаковые сапожки, и малиновые стеганые пальто на утином пуху, и кофе «Иллис», и компьютерные игры для детей, и индийское лекарство от повышенного давления, и даже лыжи!

Первыми на перрон стали выскакивать цыгане: кто с большой жестянкой кофе, кто в дивных сапожках, кто – в пуховом стеганом пальто, кто – с финскими лыжами в руках! А одна бровастая старуха вышла по-детски осторожно, бочком, не отрываясь от экрана iPad! 

– Кажись, кучерявые нашего Вадимчика грабанули! – ахнула догадливая Настя, заглушив мотоцикл и нарочно громко топая резиновыми ботами по лужам, побежала вслед злодеям и заорала:

– Эй вы, чавелы! Ромалы! А ну, стой на месте! Милиция, которая полиция! Лови, держи воров!

Однако представителей силовых структур в этот час на перроне почему-то не оказалось. Цыгане с чужими подарками шустро кинулись по-воровски врассыпную, а из вагона, последним, грустно улыбаясь, показался бледный Вадик в обнимку с дубовым бочонком.

– Хорошо хоть живой приехал! Заждалась тебя! – обняла его Настя и, сняв, наконец, забрызганный грязью проселочной дороги мотоциклетный шлем, крепко поцеловала мужа.

– Не умею объяснить, что это такое со мной было, – говорил ей дома, когда страсти встречи улеглись, уже пришедший в себя Вадим. – Надо бы со знающим человеком посоветоваться!

Настя и сбегала за Иваном-Солдатским Крестом, а Вадик ему, не стесняясь слов, некоторые из которых не годятся для печати, поведал свою историю торговли квашеной капустой…

 

Где-то за околицей тревожно гудела угодившая в глубокую колею легковая машина. Задушевно мычали после вечерней дойки довольные коровы, куры устраивались на ночлег, устало квохча после дневной любовной суеты. Кирилл глубоко призадумался…

– А пошли-ка навестим одного особенного человека, – решил вдруг Иван и кивнул в сторону темневших в отдалении на фоне неба развалин, – один ум хорошо, а счастье лучше!

Они двинулись в сторону обгорелого еще при царе Петре осинового сруба, в недрах которого находилась глубокая земляная яма-тюрьма, известная своей печальной историей.

Со времен царствия Алексея Михайловича в России повелось разного рода бунтарей и недовольных жизнью провидцев изолировать от общества в таких темницах. А тех, которые нахально писали книги о горькой судьбе России или публиковали свои писания за рубежом, без всяких судов привозили под конвоем в наше далекое от столичных проблем Колесово. Традиция пошла с тех давних времен, когда бедный горемыка протопоп Аввакум содержался здесь в ХVII веке, увещевая из темноты и смрада ямы царя и патриарха Никона в отступничестве от старых религиозных обрядов.

Здесь его и сожгли тогда же вместе с единомышленниками, упокой, Господь, его душу!

В нашей местности даже закрепилась с тех пор норма – регулярно, раз в три-четыре года, выбирать самого неуемного критика режима и сажать в эту поганую яму. 

Спустя годы его писанину с брезгливой враждебностью публиковали малым тиражом, в назидание новым поколениям патриотов. Но горячий тон запрещенной когда-то литературы уже остывал, осаждаясь на страницах бедной книги лишь паром отечественной грамматики, любопытной более для ушлых академических филологов и для тех начальников, которым по чину всегда было разрешено читать крамолу и на десерт позволявшим себе полакомиться запрещенными для прочих перлами опальных писателей, а порой и блеснуть по секрету этими перлами перед притворно восхищенной его «бесстрашием» юной любовницей-секретаршей.

В некоторых слоях нашего общества до сих пор бытует уверенность, что такое отлучение писателя от мира считается даже лучше, чем международное признание и награждение его какой-нибудь литературной денежной премией.

– Властям не угодить – дело нехитрое! А ты вот стань-ка художественным писателем по колено в собственном дерьме, тогда я тебя и почитаю! Да? – неуверенно сказал Иван Кириллу, стараясь идти с ним в ногу.

– А есть ли в яме кто-нибудь живой сейчас? – поинтересовался Кирилл. – Я давно там не был.

– А как же! Сидит один, бедолага, – хромая и задыхаясь от быстрой ходьбы, доложил Иван. – Третий год мается. На второй том собрания сочинений пошел. Глядишь – он нам и поможет!

– А по фамилии они – господин Голицын Глеб Борисович. Из бывших физиков! – раздался вдруг откуда-то сверху из темноты низкий голос. – Но сам себя любит Фомой звать. В честь Фомы Опискина, помните у Достоевского? Куда путь держите, господа хорошие?

Шавров поднял голову и в сумерках увидал, что с ним разговаривает белобрысое изваяние голого человека в длинных красных трусах, до того недвижно стоявшее на постаменте бывшего памятника Ленину-малютке на краю сквера с сильно объеденными козами кустами жимолости.

– А, вот и Монтраше откуда ни возьмись появился! – приглядевшись, узнал вдруг ожившего статуя Иван. – Ну, здорово, брателла, а пошли с нами, навестим страдальца за правду!

Статуй, названный именем славного французского винца, тяжело, но ловко спрыгнул с постамента на замусоренную окурками и пивными пробками землю, звякнув при этом авоськой с пустыми бутылками.

– Я уж тут ночевать собрался, а вы идете! Давайте-ка тогда к Дозе в лавку заскочим – хоть какой гостинчик Фоме от народа снести, – горячо предложил Монтраше. – Он, бедный, перцовку очень уважает! Даже никогда не закусывет ее. Как раз сегодня завезли!

Отправились в магазин. Босой, привычно размазывающий по сизому татуированному телу шлепки осенней грязи, Монтраше широко шагал впереди в известном с юных лет направлении.

Он был деревенский философ и пламенный проповедник смеси раннего конфуцианства с поздним стоицизмом. Экзотическая каша мировоззрений, равномерно в течение многих лет и передряг судьбы подогреваемая дешевым алкоголем, дала на примере личности этого Монтраше удивительный результат: тощий голый старик, таскавшийся даже зимой босиком по снегу и ледяному бездорожью из деревни в деревню, слыл местным мудрецом и никогда не болел никакими болезнями, а наоборот, лечил своими знаниями травника других. Он даже рисковал иногда нарочно, задерживая дыхание, надолго застывать в глубине январской крещенской проруби с подхваченным со дна золотым крестом в зубах, чтобы потом выскочить на лед, на ужас и восхищение замерзшей во мраке толпы в тулупах и батюшки Евлогия с заиндевевшей бородой, и только жилистое сердце бродяги еще горячее колотилось в седой татуированной груди[1].

А происхождение звонкой клички – Монтраше – было такое. Как-то собирая возле железнодорожного пути пустые бутылки и окурки, он подобрал одну диковинную, с длинной нерусской надписью на желтой этикетке.

– Это, месье, вам «Puligny-Montrachet» найти подфартило! Вон там на донышке еще капля осталась. Попробуйте! – посоветовал ему старый слабоумный бомж, живший круглый год под станционным пер роном и не расстававшийся в своем злосчастном положении с потрепанным томиком Пруста на французском языке. Тот попробовал, и с тех пор прозвище «Монтраше» заменило ему все прежние биографические данные. Он стал страстно интересоваться историей великих вин Франции, собирая где попало сведения об их качествах и вкусе из обрывков отечественных газет и иностранной прессы. Будучи в душе человеком сентиментальным, он долгое время, пока не потерял, даже носил в котомке с пустой посудой и целебными травами газетную фотографию Анны-Клод Лефлав – симпатичной владелицы знаменитой виноградной лозы, производящей божественный напиток.

Обширные самообразовательные познания в нюансах профессии сомелье создали Монтраше твердый авторитет в среде люто пьющих местных бродяг. Особенно полезной эта гурманская информация оказывалась, когда по бедности снабжения магазинов им приходилось даже в Рождество довольствоваться такими, с позволения сказать, напитками, как спиртовые отжимки тормозной жидкости или антифриз. А когда дело доходило до неизвестных, а тем более китайских марок денатуратов, тут уж без Монтраше пьющие авторитеты нашей деревни никак обойтись не могли. Бесстрашный дегустатор, испытавший на себе за долгую жизнь массу химических эквивалентов алкоголя, легко отличавший по запаху шатурскую водку от кольчугинской, а тем более от александровской, часто спасал неразборчивых, торопящихся опохмелиться мужчин, толково объясняя страшные последствия опрометчивых возлияний:

– Если мы возьмем пожарное ведро клея «БФ» и, круто посолив, провернем его фрезой на скорости 1500 оборотов в минуту, то, по отделении свернувшейся массы, получим спиртосодержащую эмульсию, способную на короткое время облегчить тяжелую муку похмелья. В дальнейшем препарат начинает воздействовать на обычного человека следующим образом: возникают нервные судороги, пропадает слух, растет кровяное давление, прогрессирует потеря зрения, кожный покров становится сине-фиолетовым и через полчаса – паралич сердца или инсульт, на выбор. Желающие есть? Самое же интересное: если твой организм и выдержит такое надругательство над собой, то сознание – наоборот! Тебе такие живые картины - ада в трехмерном изображении  привидятся, что перед ними все фильмы ужасов будут, как мать Тереза по сравнению с саудовским террористом-смертником!

Но иногда доброжелательная мудрость Монтраше не действовала на слушателей, и тогда, для подтверждения своей правоты, он вдумчиво перефразировал размышления также высоко ценимого им Марка Аврелия: «Душа сохраняет свойственную ей шарообразную форму, когда не тянется за чем-нибудь внешним (вроде калужского денатурата) и не стягивается вовнутрь (как перед стаканом мужского одеколона «Шипр»), но излучает свет, в котором она зрит истину как всех вещей, так и таящуюся в ней самой!»

– «Душа, свободная от страстей, есть твердыня, ибо нет у человека более надежного убежища, скрывшись в которое, он не боялся бы погони», – упрямо гнул свою линию Монтраше, беспечно позвякивая стеклопосудой по дороге к магазину.

– Это верно только наполовину, – вздыхал Кирилл. – У нас есть такой Бог, которого у Марка Аврелия еще не было и в помине! В России вообще много разных способов выживания имеется. Мы уж, считай, тысячу лет все как-то выживаем!

– Точно так, – поддакнул Иван-Солдатский Крест. – Если гора не идет к Магомету – полюбишь и козла!

 

Магазин, несмотря на поздние сумерки, был еще открыт. Входное крыльцо было чисто выметено и недавно помыто. Полы внутри тоже еще блестели после уборки и пахли сыростью.

Авдотья Лукина была в нашем селе не меньшей знаменитостью, чем ковылявший между тем и этим светом Иван-Солдатский Крест или беспокойный Монтраше. Унаследовав от матери место продавца в единственном на всю округу магазине и лестное прозвище «Доза», она была своеобразным очагом культуры, даже музой кружка люто пьющих сказителей, потому что перед тем, как отпустить очередному трясущемуся с похмелья покупателю дозу спасительного поутру алкоголя, она настойчиво требовала от доходяг каждый раз все нового и нового рассказа из их жизненного опыта и похождений, делясь потом этими порой немыслимыми для непьющих сведениями со своими подругами. Иногда невероятные рассказы бывалых людей производили на нее такое сильное впечатление, что она отпускала сказителю четвертинку водки бесплатно, в зависимости от драматичности столкновения характеров и красочности повествования.

Это случалось, конечно, крайне редко, хотя русскому человеку всегда есть о чем волнующем рассказать в предвкушении возлияния, а также во время этого беспрерывного бытового процесса. И Авдотья, похожая внешне на богомолку времен преследования староверов, строго глядящая в поведенные пьянством умоляющие глаза рассказчика, переживая психологические завихрения необыкновенных ситуаций, казалось, превращалась за магазинным прилавком в матерого литературного критика и благодарного слушателя одновременно. Особое удовольствие доставляла ей беседа с настоящими художниками устного словотворчества – у нас в селе их, честно говоря, не так уж и много оставалось. Но Иван-Солдатский Крест не раз приводил Дозу в изумление от человеческой наивности и жестокости своими военными байками:

– Представьте себе на минуту, уважаемая Авдотья Сергеевна, апрель сорок пятого года. Пригород Берлина. Горящий четырехэтажный дом. По улице под нами отступают, отстреливаясь на ходу, бронемашины. На верхнем этаже – над нами –– бьется насмерть взвод эсэсовцев, до зубов вооруженных фауст-патронами и штурм-геверами. А наш старшина Жмуров, полный кавалер Ордена Славы, поставил раком на балконе обезумевшую от всего этого апокалипсиса толстую, отчаянно визжащую голую немецкую фрау и, охаживая ее, одновременно одной рукой стреляет из ротного пулемета Дегтярева, а в другой дымится американская сигара, и слушает, как наш каптерщик читает ему вслух праздничную передовую статью из полковой газеты «Ни шагу назад!». До половины сигару не докурил – глядь, а немочка уже мертвая… Да-а, кажись, мы все там, каждый по-своему, умерли на той проклятой войне – и правые, и виноватые! Хотя оно, это как посмотреть еще – кто умер, а кто просто отчасти растворился во времени. У мертвых, знаете ли, другие обозначения для всего, – грустно закончил свою байку Иван, протягивая Дозе через прилавок широкую, намозоленную костылем ладонь – за четвертинкой.

 

В магазине в этот поздний час не было покупателей, только усталый за день пожилой грузчик Сапрыкин поил в углу молоком из дулевского блюдечка полосатую кошку Басю, и сама Доза, устало щурясь в материнских очках с неправильно подобранной диоптрией, под 40-ваттной лампочкой перебирала товарные накладные. Пахло хлебом, соевыми конфетами и еще чем-то терпким, обещающим близкую сытость и блаженство.

– «Благородный муж, совершенствуясь в самом тонком и неуловимом, доводит себя до зенита изысканности и озаренности», – издалека вкрадчивым баском начал было Монтраше из Конфуция.

– Ближе к делу! Ты что, как всегда пьяный в дымину? – грубо урезонила его Авдотья. – Мне магазин уже закрывать надо! А он тут в одних трусах свою азиатскую философию разводит! Махатма Ганди вологодского разлива!

Мужики стыдливо переминались на месте, несколько приторможенные неласковым тоном Авдотьи.

– Обижаете, гражданочка! – залебезил Монтраше. – Трезв как стеклышко!

– Ну и куда вы все прете по мытому полу, трезвенники? Чего надо?

– Нам перцовки бы! – радостно бухнул на прилавок пустую посуду непонятый философ.

– Гришка, прими стеклотару! – оторвала Доза грузчика от ухода за недовольно мяукнувшей кошкой – Баська и так мышей не ловит, а он тут с ней нежности разводит, юннат дрюченный!

– Сколько бутылок? Две? Три?– прикинула она, опытным глазом оценивая силы сплоченной по дороге ночной компании.

– Обижаешь, Доза! Мы Фому-горемыку в позорной яме навестить собрались! – не согласился с ее расчетами Монтраше, яростно почесываясь от укусов кровососущих насекомых и освободившейся от стеклотары рукой скребя татуированный профиль Сталина на груди.

– Ну тогда – четыре и от меня вот булку ситного и колбасы «полтавской» на закусь, – подвела расчеты Доза и внимательно пересчитала протянутые деньги за перцовку. – Ну и привет ему горячий от тружеников прилавка! Если жив еще, бедолага.  

– И от меня кланяйтесь, – прогудел из чулана Сапрыкин. – Cкажите, что братва его семье на днях грев передаст какой-никакой – как политзаключенному!

– Благодарим вас, Авдотья Сергеевна, сердечно! – кланяясь и стараясь особо не наследить по мокрым половицам, наши ходоки попятились задом на выход. А растроганный ее неожиданной щедростью Монтраше от избытка чувств простился на латыни:

– «Si vis amari – ama!» – что значит: «Хочешь быть любимым – люби!»

В Колесове даже дети знали эту его поговорку.

 

В тишине наступающей ночи с особым пронзительным изуверством по ушам ударил визжащий звук бензопилы.

– И откуда у людей, извиняюсь за выражение, столько недержания трудоспособности берется? – недовольно поинтересовался у спутников Шавров.

– Лучше не спрашивай, Кирилл, – откликнулся Иван-Солдатский Крест. – Это Дмитрий Степанов по сыну поминки справляет.

– Пропал паренек excelissimo flore – в расцвете сил – только что из Афгана вернулся и нате! – поддакнул Монтраше. – Вот отцу и неймется, а ждал его целых пять лет с той войны.

– С войны? Из плена талибанского, а не с войны! – горько поправил приятеля Иван. – Какой из него воин – забрали в армию в восемнадцать и сразу в Афган! А там с маджахедами шутки плохи! В первую же неделю после учебки вырезали их мотострелковую роту в ночной засаде почти поголовно, как волки овец, а троих в плен взяли, в горную дереню отвезли для выкупа. Он, Игорек-то Степанов, в увольнение было собрался, нарядился в парадную форму, наградные цацки – спортсмен-разрядник, отличник боевой и политической подготовки, вот духи и приняли его за важную фигуру, за которую можно больший выкуп требовать, и не порешили в ту ночь, как остальных. А он всего-то и был тебе рядовой-салага!

– А уж отец-то его как ждал, как скучал по сыну! Дом новый для его возвращения выстроил, сруб по бревнышку кедровому лично вытесал да сложил с любовью, как скрипку Страдивари. Люди за сто верст приезжали полюбоваться! – вспомнил с дрожью в голосе Монтраше.

– А велик ли выкуп басмачи требовали? – спросил Кирилл угрюмо.

– Слышал я – пятьдесят тысяч баксов! Да где их взять-то нормальному человеку? Государство с талибанами по такому поводу в торги не вступает, вот и отдали мальчишку за так через пять лет. Им там тоже лишние рты, поди, в тягость. Сами, как крысы, в нищете кувыркаются… – Тяжело дыша, рассуждал на ходу Иван, стараясь не очень греметь о булыжную мостовую своим тяжелым костылем.

– Ну отдать-то отдали, только не цельного. Отрезали ему мусульмане жопу начисто и уши! А уши-то еще зашили в ладоши да завязали накрепко колючей проволкой. Вот в таком параде и вернулся сердечный домой, весь демобилизованный. Встречай, страна, героя! С неделю Игорь таким и гостил у родителей. А потом пошел в лес да руки-то на себя и наложил! То-то они, бедные, убивались, а вот теперь отец дом, для сына построенный, бензопилой на дрова рушит, глянь! – показал Монтраше на черный силуэт несчастного мужика на гребне крыши полураспиленного дома. Мужик, заметив проходившую по улице троицу, отложил инструмент, снял кепку в знак приветствия и стал долго раскуривать все гаснувшую и искрящуюся на октябрьском ветру папиросу.  

Наши ходоки молча поклонились беде пильщика и трусцой проследовали дальше в конец улицы, к скотным дворам и тому примечательному месту, о котором речь шла выше.

– Да-а Афган.., а я в Польше после войны дослуживал, в автобате, – неожиданно пустился в воспоминания Монтраше. – Помню, вызывает меня к себе ротный – поедешь, говорит, возить нашу делегацию на Конгрессе борцов за мир в Варшаве. Ну, приезжаю на виллисе, знакомлюсь с делегатами. Вот, говорят, это – товарищ Эренбург, а это – французский коммунист, художник Пабло Пикассо. Вечером в гостинице предлагаю, конечно, всем тяпнуть «выборовой» за конец войны, за знакомство. А этот самый Пикассо видит у меня на правой груди татуху – профиль товарища Сталина c трубкой, и говорит: «А давай я тебе для симметрии с другой стороны Эренбурга с трубкой изображу! На память о конгрессе!» – «А сможешь? Не испортишь, часом, шкуру, своя ведь, не казенная?» – спрашиваю. Он даже обиделся. Эренбург говорит: «Этот еще как сможет! Всемирно известен! Звезда парижской школы». – «Ладно, говорю, давай тогда, твори, Павло!» Ну и заделал он мне по пьяни х-р знает что, без бутылки не разберешься! Круги и треугольники какие-то. Словно товарищ Сталин с бодуна в разбитое зеркало смотрится. Только подпись хорошо читается: Picasso, Warsaw 1946. А Эренбург-то все ходил тогда вокруг и причмокивал губами, и жмурился, что твой кот на сливки! «Настоящий шедевр, – говорил, – музейного качества!» Мне потом ребята в казарме накололи татуаж по тому рисунку капитально, путем. А тут весной в районной бане подходит один приезжий искусствовед и говорит: « Сколько вы хотите за произведение великого мастера? Предлагаю для начала пять тысяч зелени!» Я тогда так и сел в таз с кипятком! А он говорит, что за популяризцию французского искусства в России и в такой необычной для Пикассо технике полагается мне еще и Орден Почетного легиона и бесплатный пропуск в парижский Лувр! А лоскут кожи с редким рисунком бесплатно вырежут и дыру заштопают в гламурной больнице. «Ладно, говорю, дай подумаю! Только чур! – Сталина моего не трогать!» А пока – пишите письма на деревню дедушке! Мелким почерком!

 

Еще задолго до заколоченного крест-накрест входа в старинную избу с пресловутой каторжной ямой повеяло холодным кошачьим зловонием. Обычного часового солдата у места заточения проклятого литератора не было, он в ночные часы предпочитал тешиться то с одной, то с другой гулящей бабенкой, а сидящий в яме Фома и так был надежно прикован изнутри на длинную ржавую цепь и лишь порой вылезал к крошечному окошку в срубе, чтобы поздороваться с редкими посетителями да принять передачу.

– Ну вот и пришли! Эй, сердешный! Глеб Борисыч, выгляни-ка на минутку! Дело есть! – негромко позвал заключенного Шавров.

Из пахнущего нежитью мрака подземелья раздалось кряхтенье и звон кандалов.

 

II

– Кого там нелегкая несет? Подойдите ближе! Не укушу! – приказал неожиданно бодрый высокий голос сквозь прорезь в стене. – Согревающего хоть грамульку притаранили?

Из черноты квадратной оконной прорези на Кирилла смотрело искаженное нарочито грубым макияжем лицо клоуна-страдальца с жидкой бороденкой, дрожащего от холода близкой ночи.

– Да есть маленько! Мы ведь к вам за советом пришли, господин Голицын, – поклонился окошку Шавров.

– Ну, наливайте скорей, раз пришли! – клоун нетерпеливо протянул в окошко железную кружку, по-хозяйски привязанную пеньковой веревкой к запястью. На мятой поверхности кружки, высунутой наружу, тотчас же тускло отразилась молодая луна. Всю одежду заключенного составляла длинная грязная морская тельняшка, зияющая дырами.

Забулькала перцовка, и через четверть часа опальный господин Голицын, он же Фома, был в курсе сложной деревенской проблемы и вопроса, что дальше делать с похищенными невзначай останками так называемого «дорогого товарища Ленина».

Озабоченно размазав по лбу толстый слой белого грима, Фома вдруг сморщился и, опечалившись еще больше, чем прежде, задал присевшим на корточки у его тюремного окошка мужикам неожиданный вопрос:

– Вы, граждане хорошие, задумывались ли когда-нибудь о жизни полярных белых медведей?

– Не-е-е, – отрицательно замотали головами собутыльники, – у нас и так своих проблем до хрена! Для чего нам еще белые медведи какие-то?

– То-то и оно! – повысил голос печальный клоун, протянув руку к северу. – А белые медведи рождаются и живут всю жизнь во льдах Арктики и на судьбу свою не ропщут. В теплый город Сочи, например, не мигрируют. Тянут свою медвежью лямку, где Бог привел. Тут же и пропитание свое добывают, и детей воспитывают. А вы, люди, – что? Вы даже не знаете, куда вас ваш хваленый прогресс завтра уже приведет, а туда же – все вам плохо! И жизнь, и родина! Вот, помню, после войны люди каждому лишнему кусманчику хлеба радовались, каждая новая тряпочка, рубашонка, ботинки были как праздник, а теперь – всё не то и всего мало вам! – он уныло покрутил маленькой разрисованной головой. – Эх, да что там рассуждать – наливай да пей! Технология заменила нам общение – в этом-то вся беда, и мы стали обществом поголовных идиотов! Эмейлы, эсэмсы, души, не имеющие слез! Грехи, которые не выскрести печалью! Страшно жить на этом свете, господа, когда без вашего участия все заранее предрешено, как в греческой трагедии!

В сгустившейся донельзя темноте молча выпили еще перцовки, жадно занюхивая ее холодным пахнущим полынью воздухом и закусывая жесткими яблоками, которые хозяйственный Монтраше натряс по дорогое с торчавших поверх деревенских заборов ветвей.

У него была привычка: в том месте, где ему приходилось выпивать, сажать потом в землю семечки из пошедших на закуску яблок.

Ивана вдруг забил надрывный кашель, он отшвырнул свой костыль и судорожно зацапал руками пространство вокруг. Кирилл подхватил его подмышки и согнул в пояснице, а сам ногой подвинул валявшуюся тут же на земле помятую цинковую шайку. Иван, трясясь от напряга в горле, вдруг c усилием выхаркнул в этот таз старую немецкую пулю, застрявшую в его легких еще со времен славного Брусиловского прорыва. Пуля звонко, как от удара об армейскую каску, лязгнула о старое железо.

– Поздравляю! – участливо подал голос из своего склепа Фома. – Налейте скорей ветерану боевые сто грамм для поправки, пока он вам еще чего-нибудь со Второй мировой не выстрелил!

– Рад бы, да больше нету! – натужно прохрипел, приходя в себя, Иван-Солдатский Крест, напоследок отплевываясь кровью. – Остальное железо хирурги в госпиталях повырезали, а эта дура, видать, глубоко сидела. Я уж к ней даже привыкать стал. Даже имя ей придумал – Лили-Марлен, едрена вошь!

– Ну так что нам делать-то теперь? Чего ждать?– напомнил о деле голый Монтраше, ежась от холода и часто переступая для согрева по черной земле тощими безволосыми ногами. – Что с дорогими останками-то делать?   

– История у вас, господа, преподлейшая приключилась! Правильно говорил в свое время поэт Коржавин: «Не нужно в России никого будить! Чуть какой пласт пошевельнешь – и понеслось говно по трубам!» Приходилось ли вам, господа хорошие, когда-нибудь слышать о страшном государственном проекте «Рука из гроба», в другом варианте знающие люди его называют «Периметр»?

– Я что-то читал в интернете лет десять назад, – припомнил Кирилл, – что-то про тайный ракетный пояс, про наш ответный ядерный удар на американскую ракетную атаку …

– Почти в самую точку угодили! Но вот в чем тут главный секрет заключается, – мужики присунулись ближе к черному квадрату, из которого уверенно и гулко, как диктор из телевизора, вещал жуткий клоун. – Еще в середине прошлого века, при Хрущеве и Брежневе, старцы в Политбюро ЦК КПСС приняли решение о создании системы самозапускающихся ядерных ракет с секретных полигонов России в случае потери нами головного командного центра после атаки американцев или НАТО. Суть страшного замысла заключалась в том, что целый эшелон ракет из подземных шахт, расположенных на территории России, стартовал в направлении Европы и Америки по особому сигналу – приложению к пусковой кнопке мертвой руки бывшего товарища Ульянова-Ленина. Тип ракеты назывался просто, но многозначительно – «Сатана».

– Точняк! – удивленно воскликнул Иван-Солдатский Крест. – У трупешника, которого Вадик привез, почему-то левой руки нету!

– Вот вы понимаете, что нормальному человеку до такого изуверства не догадаться, ведь после этого ракетного удара на Земле не оставалось бы ни одного живого существа. Кроме коммунистической партийной элиты, спасавшейся в секретном бункере в Гималаях! – тут эрудированный Фома сделал паузу, чтобы присутствующие смогли перевести дыхание.

Никто не обмолвился ни единым словом, все были, как инсультом, парализованы смыслом сказанного.

– Ведь это он в 1916 году русскую империю немцам продал через Парвуса-Гельфанда за те деньги, на которые потом людоедская революция разразилась, да и по сей день от нее волны крови идут, – мрачно проговорил Кирилл. – Продал и не подавился…

– А вот любила же его наша нищая Россия до полной потери сознания! За что, люди? Кто мне может объяснить? – прохрипел со злостью Иван. – За что нам такое наказание? Ох и безрассудный же мы, братцы, народ!

– Да, такие дела, – продолжил разогревшийся от перцовки и внимания слушателей клоун в черной дыре. – Ну а потом – Горбачев, перестройка – все пошло кувырком в России – все планы и замыслы партии. Да и самой партии в прежнем понимании не осталось. Изменилась, скорее всего, и концепция применения руки из гроба нашего знаменитого мертвеца. Впрочем, кто знает наверняка? Мне лично даже приходилось слышать, что нетленную мумию Ленина кто-то из близких к Кремлю жуликов хотел продать в коммунистический мавзолей китайцам, слышал даже, что указательный ее палец купил нью-йоркский ресторатор Роман Каплан, чтобы в память подслеповатой тети Фанни сделать на ленинском пальце спиртовую настойку под названием «Контрольный выстрел».

– Так что, может, Пересыпин вообще куклу в бочке привез? – ахнули сразу отрезвевшие от нечеловеческой информации слушатели.

– Ну куклу или не куклу, а жупел нечеловеческой власти – это точно! – патетически воскликнул захмелевший клоун. – Три, не сказать – четыре поколения русских людей прожили свои скорбные жизни под эгидой образа этого, как оказалось впоследствии – безумца и каннибала в душе. А как же! У нас в России с этим строго! С юных лет ты должен перед строем себе подобных дать присягу на верность правящему людоеду и следовать ей всю жизнь до конца. Иначе ликвидируют тебя втихую без суда и следствия. Или сгноят в Сибири.

 

Вообще, чтобы сознавать реальность событий, происходящих в России, надо быть откровенным мистиком, милые мои. Сказать по совести – все мы, коснувшиеся прелестей советской власти, стали прокаженным народом, многомиллионнoй жертвой международного политического авантюризма. Кто за это будет отвечать? Кому? Мы с вами, господа, – зомби, озлобленные cвоей судьбой! Однако что-то все же происходит – вот и Пересыпин невольно стал винтиком истории…

– А что ж теперь с ним-то будет? – задумался вслух Монтраше. – Наверное, запьет горькую, бедолага…

– Пусть хотя бы где-нибудь спрячется на время! – размышлял Фома нервно, расхаживая по холодному земляному полу своей тюрьмы и гремя в темноте ржавой цепью кандалов.

– Ну, а схоронить привезенное им «национальное сокровище» надо бы по всем правилам. Покойник он и есть покойник, он могилы не боится! Власти за эту пропажу, конечно, виновного найдут и всыплют всем причастным – мало не покажется! Они же и без нашего участия со временем прихоронят этот символ страшного бесчеловечного социального эксперимента коммунистов где-нибудь у кремлевской стены. Им и труп настоящий не понадобится, замену ему легко найдут – возьмите хотя бы того же злосчастного Тараканова. А все приключения Пересыпина скроют от народа, как всегда! Но, значит, такая наша судьба – всегда спешить! Скажу вам одно, мужики: пока мы этого упыря, так называемого Ульянова-Ленина, конкретно не похороним в землю, вся Россия будет оставаться его могилой!

– Да у нас каждый человек, родившийся при советской власти, – ходячая могила Ленина, – горько поддакнул Иван-Солдатский Крест.

– А скажите, уважаемый Фома, что это за персонажи на нашего Пересыпина вдруг накатили в Москве? – полюбопытствовал странно трезвый Шавров. 

– Ах, это всё объясняется просто. Тургайд Абильдяев – это, скорее всего, крымский татарин или иной национальности отчаянный народный мститель за угнетенную ленинскими декретами родину. Все мы в России немного татары, спасибо Чингисхану!

– А что цыгане? Пушкин?

– Цыгане? Ну это, господа, просто часть русской природы! Им атомный апокалипсис ни к чему! Это, так сказать, цыганский департамент охраны окружающей среды, мрак и вихрь! – загадочно пояснил размалеванный Фома, он же – Глеб Борисович Голицын. – Отечественная cтихия, милостивые государи! А Пушкин – он и есть Пушкин! Пушкин, как говорится, – наше все! «…Ум улетал за край земной!..» – вот что такое Пушкин!

 

– А вы, извиняюсь, то есть князья Голицыны, до 1917 года в каких войсках служить изволили? Поди, в егерях или в гусарах? – наугад прикинул неутомимый краевед Монтраше.

– Господь с вами, сударь, какие там егеря-гусары! Исключительно в конногвардейцах – всегда впереди! – резко по-кавалерийски простер в окошко полосатую руку с привязанной кружкой Фома. – «Semper ante!», – на всякий случай для понятливых подтвердил он на латыни.

Иван без лишних разговоров плеснул в посудину порядочную порцию перцовки.

– Эх! Тяжела ж ты, кружка Мономаха! – не чокаясь, маханул ее Фома.

– А скажи-ка честно, Иван, – не унимался порядочно захмелевший Монтраше, – на том свете тоже справедливости нету? Для чего мы вообще живем?

– Ну, что тебе сказать, бродяга, – сморщив в сторону лицо, пробормотал скороговоркой Иван, – там, видишь ли, своя справедливость; взять, к примеру, литературу – у них там такие сюжеты: например, в «Пиковой Даме» старуха-графиня застреливает приставучего немчика Германа из его же пистолета, или в «Преступлении и наказании» опять же старуха-процентщица охаживает топором по куполу студента Раскольникова, ну и так далее…

– Так значит, там все наоборот? – ахнул переставший дрожать от холода Монтраше.

– А почему бы и нет? – гордо ухмыльнулся Иван-Солдаткий Крест и важно расправил давно не стриженные усы.

– К Богородице прилежно ныне притяцем грешнии и смиреннии! – на всякий случай прочел храмовую молитву-оберег Кирилл.

– Не знаю, как на том свете, а здесь почему-то быстро забываются людьми и собственные страдания, и злодейства правителей, и уже не по справедливости толкуется вся история России – мне самому порой делается страшно это описывать в книге, потому что всё, написанное на русском языке, любой даже досужий вымысел, сбывается! Как пророчески писал друг моей юности поэт Величанский: «Что не ждали, не гадали – все случилось до конца», но я всё равно вот – пишу. И похоже, завтра непростой день будет, – осторожно предположил Фома из черной дыры.

– А что?

– Да вот перцовка что-то поперек горла стоит!

– Генерал от кавалерии Келлер нас так учил: не умеешь пить – не пей ни капли, а умеешь – дуй хоть ведро! – припомнил знаменитого однополчанина Иван.

Без лишних разговоров честная компания допила спиртное, и Монтраше аккуратно cложил пустые бутылки в свою авоську. Остальные застыли в позе неуверенности и вины.

За сараем послышался осторожный хруст черепицы, и из-за угла внезапно возникла окутанная светлой шалью и лунным светом женская фигура. Наши полуночные заговорщики вскочили с земли на ноги, сразу отрезвев от испуга. До кладбища-то отсюда было недалеко.

– Ну что, попались пьяницы несчастные! – нарочно низким голосом сказало привидение.

Это оказалась жена Шаврова – Лина, уставшая ждать его дома и вышедшая навстречу мужу.

– Бон суар, мадам! – до предела протиснул свою расписную голову в окошко сруба Фома. – Вот милый женский ум нас и наставит на путь истинный.

Лина работала фельдшером в медпункте и без ее забот деревенским старикам и старухам пришлось бы совсем плохо. Поди доберись-ка до городу – сорок шесть верст, – когда у тебя сердечный приступ или давление зашкаливает!

В отличие от Шаврова, родилась она не в Колесове, а в Петербурге, на Офицерской улице, в семье военных врачей, и ее врожденное благородство и такт каким-то непонятным образом вдруг передавалось тем, кому доводилось с ней общаться. По образованию она была специалистом по эпидемическим заболеваниям и работала в главке. А по жизненным кочкам и ее саму потрясло изрядно. В прошлой жизни, будучи замужем за директором большого продовольственного магазина, взяла она на себя вину за его финансовую растрату – ну и отмахала киркой четыре года по женским лагерям. А муж себе тем временем новую кралю – манекенщицу – нашел. Так вот, вдруг является наша Лина на свадьбу торгового мира с лакированным гламуром – вскоре после после того, как с зоны откинулась, – и без реверансов хрясь по морде мужа-изменщика, хрясь кулаком в нос накрашенную манекенщицу! Гости – весь бомонд – в ужасе! А Лина выпила залпом фужер шампанского и говорит невесте: «Вот посмотри, профурсетка, на эту гнусную рожу – он мне раньше пальчики на ногах целовал, а потом продал ни за грош и любовь мою, и веру, а теперь, видать, твоя очередь пришла судьбу испытывать! Желаю счастья молодым!» – и вышла вон из ресторана, напоследок грохнув дверью так, что штукатурка с потолка посыпалась в свадебный торт.

Кирилл особенно дорожил своей Линой за сам непонятный процесс переживания истории их любви и постоянное желание находиться с ней, улучшать ее нелегкую и грустную жизнь, забавлять своей любовью, самому становиться лучше рядом с ней.

– Слышала я, господа, что у вас за кручина! Уж больно громко вы для ночного времени тут страдаете, – вступила в ночной диспут она, приобняв мужа. – Я так скажу – каждый дом живет хорошо или плохо, в зависимости от того, что он сам по этому поводу думает.

 

– Вот только не надо этой философии, мадам! Философствовать – это приготовлять себя к смерти! – прогудел из своей дыры Фома и веско добавил: – Цицерон!

Шавров нежно поцеловал теплого голубоватого ангела, нататуированного на шее жены, и еле слышно прошептал: «Какая же ты у меня прекрасная!» – а потом – уже погромче – спросил:

– Ты, Линушка, дай нам лучше совет, что с этими останками знаменитыми делать? Где хоронить?

– А давайте мы его похороним, как он царя с семьей в восемнадцатом году, – сбросим в старую шахту да забросаем гранатами! –  вдруг выступил с брутальным предложением Иван. – У меня с прошлой войны пол-ящика противотанковых под кроватью осталось! Не жалко для хорошего дела!

Лина, светясь своей лунной ночной красотой, положила руку на его торчащее над костылем плечо. – Знаете что, Иван, давайте простим тех чурбанов и всю мерзость их низкой жизни, что сделала их нелюдями! В конце концов, нас самих мучают не события, а представления, которые о них создают те, кому это выгодно; эти страдания порождаются нашим же рассудком. Можно думать, что мы живем этот мучительный срок ужасной жизни, чтобы заслужить смерть с ее бездумностью и покоем, чтобы впасть в бесконечный сон…

Можно, конечно, представить себе свою душу отдельно от тела, прекрасно живущей и не боящейся горьких человеческих бед, от которых страдает мечтающая о любви плоть, да вот только русская душа уж так истончала от достоевских, мандельштамов и рахманиновых, что представить ее себе отдельно здоровой, жизнерадостной и сильной уже невозможно. Особенно такой ночью… как сегодня – Ночью Ночей – как у Борхеса, помните? – «Ночью, когда открываются небесные тайны, и, наконец, хотя и не особенно отчетливо, проявляется конструкция мироздания, его предназначение и законы, по которым оно существует…» И дальше там – «это где луна – воздушное-светлое на темном круглом или нежно-оранжевом вместо неба и где творения поэтов состоят порой из одного слова, передающего мгновенные сочетания цвета и звука, ощущения человека, когда сквозь слабое розовое свечение за закрытыми веками он чувствует близость моря…»

– Ах, как вы об этом говорите, мадам! Это музыка жизни, это музыка смерти! – болезненно простонал из своей дыры Фома. – Зачем вы нас уводите за пределы человеского мира? Куда?

– При появлении света исчезает тьма: когда разольется в душе смирение – истребляются из нее огорчение и ярость, – глядя в черное небо со слабо светящимися голубым звездами, сказала Лина. – Но это из другой книги. А что касается нашего дела, я, господа, вот что предлагаю: есть здесь в лесу за деревней территория заброшенной атомной электростанции. Ее заключенные в пятидесятых годах построили, а поскольку рядом никаких крупных населенных пунктов не было, начальство решило все выработанное электричество прямо в землю по проводам и гнать, как в громоотвод. Пришлось и мне там покантоваться с годик… Вы, наверное, в курсе, что после развала Союза ее купили предприниматели из бывших партработников и сдавали внаем кому попало под захоронение радиоактивных отходов, пока туда еще можно было сунуться. Теперь же там такой уровень радиации, что живому человеку туда хода нет, а мертвецу – ему все равно. Предлагаю там прах этот злополучный и предать земле.

– Ну, мадам, у меня просто слов нет! – восхитился Фома из своей дыры, а остальные мужики просто  сняли кепки и молча поклонились Лине.

– Придется лукавых в могильщики позвать, они туда дорогу знают и часто шастают! – неуверенно предложил Шавров.

– Ну, а я о транспорте позабочусь! – пообещал обществу Монтраше. – Есть вариант! Мне замдиректора МТС обещался трактор дать – картошку выкопать!

– Я помню, в семидесятые годы была на этой станции страшная авария, – угрюмо вспомнил Шавров. – Тогда вся Европа оцепенела от возможности страшного радиоактивного заражения. Но потом как-то другие страны не задело, а у нас в окрестных селах стали рождаться странные дети, говорящие стихами о своей прошлой жизни на Марсе, да в лесу охотники видели как-то коренастого двухголового медведя. А то вдруг пролетит ночью над лугом, махая перепончатыми крыльями, синяя корова с белой звездой на боку…

– И вот что еще, – снова встрепенулся Монтраше, – я знаю, где доски от старых лагерных бараков лежат – как раз пойдут на гроб гражданину Ульянову-Ленину, а гвозди из колючей проволоки нарублю.

– А главное, – с надрывом крикнул из своей дыры Фома, – не забудьте ему в могилу осиновый кол вколотить. Оно – наука наукой, а без осинового кола с нечистой силой не справиться!

– Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, – успокоил его Иван. – С волками жить – курицу не учат! Будет ему осиновый кол без всяких бозонов Хиггса!

– А вот без них-то как раз ничего и не выйдет, господа! – грустно констатировал сам не свой от водки и бессонницы Фома. – Наукой недавно установлено, что бозоны Хиггса – это Божья воля!

 

III

Жил в Колесове один давно отсидевший по обвинению в мужеложестве престарелый балетный танцор по имени Аристарх Баранов. Он у нас в клубе по праздникам, бывало, разные исторические постановки инсценировал. И вообще заботился о всякой гармонии, а будучи сам немощен телом, особенно любил организовывать физкультурные парады и футбольные матчи, а также народные демонстрации по любым поводам, заставляя народ перед трибуной с начальством обязательно переходить на гулкий строевой шаг.

Наутро после ночного диспута Кирилл застал Аристарха в его опустевшем по осени саду сжигающим сухой мусор, уютно дымивший на раннем морозце. Старый артист был одет в засаленную телогрейку, сиреневые спортивные штаны «адидас» и сандалии на босуногу.

Войдя в курс дела, бывший деятель столичной культуры возбудился, как юный пионер перед турпоходом:

– Я представляю себе эту печальную процедуру следующим образом, – начал он, гордо стоя в третьей позиции и вороша закопченной кочергой горку тлеющей изнутри осенней листвы. – Десять часов утра. Звучит бодрящий крик петуха, усиленный динамиками с телеграфных столбов. Траурный парад начинает колонна наших тщательно загримированных под вождей пенсионеров – активных в прошлом строителей коммунизма: представьте себе марширующих рука об руку Парвуса, Троцкого и Свердлова, Шляпникова и Дзержинского, Сталина и Хрущева, Молотова и Берию, Ворошилова и Фрунзе, Кирова и Радека, Калинина и Бухарина, Брежнева и Горбачева… Из нынешних боссов для достоверности картины пригласим двойников Ельцина и Путина, Шойги и Медведева. Список можно расширить. Звучит аджиетто из пятой симфонии Малера, за дирижерским пультом – маэстро фон Караян!

– И пусть каждый несет перед собой в черной рамке портрет Ленина в разных видах, – негромко предложил Кирилл. – Ленин на трибуне, Ленин на броневике, Ленин в кепке, Ленин без кепки, Ленин в 1924 году в инвалидном кресле с безумными глазами опасного идиота…

– Сразу за карнавалом вождей идет колонна окровавленных жертв революции. Сначала царская семья, великомученики Красного террора, Великая княгиня Елизавета, невинно убиенные князья Константиновичи и мальчишка-поэт Палей, – подняв лицо к небу, вдохновенно импровизировал Аристарх. – Всё как в жизни! Ведь настоящий театр – это живой организм, он рождается, растет, взрослеет, потом умирает! – размахивал он в воздухе своей горячей кочергой.

– А потом жертвы голода, продразверсток и крестьянских восстаний на Тамбовщине, мертвые бунтовщики-матросы Кронштадта, шайка завшивленных беспризорников. Маршируют одетые в платья расстрелянных гимназисток проститутки. Идут дети-сироты убитых кулаков. Гремят кандалами первые политзаключенные советской власти, – вторил ему Шавров. – Ну и, конечно, чекисты в хромовых куртках, тройки ревтрибунала, тюремные надзиратели, шахтеры-стахановцы, трактористы-ударники…

– Да, а на втором плане скачет рысью полк махновских тачанок с лозунгами на черном ситце «Анархия – мать порядка», и бородатые пьяные повстанцы, тыча друг в друга обрезами, кричат: «Бачь, бачь – вон там батька впереди – батька сам рубится!» И, поднимая пыль, идут под прострелянными гвардейскими знаменами израненные остатки Белой армии и части юнкеров, защищавших московский Кремль от большевиков в 1917 году, и жертвы мятежей в Ярославле и Борисоглебске, потом донские казаки в окровавленных черкесках, целой армией ликвидированные по приказу Ленина, отдельно – батальон китайцев, батальон белочехов и батальон латышских стрелков…

– A латышские-то стрелки зачем тут? – удивился было Кирилл.

– Ну, знаете ли, милый мой, некоторые вещи нельзя делать только наполовину! – возмутился возбужденный размахом будущей постановки Аристарх. – Не тот уровень! А если кого забудем? Ведь это грех какой!

– Что ж, пусть тогда за ними идут и деятели культуры, погубленные ленинской революцией: отец Павел Флоренский, расстрелянные Гумилев и Бабель, исчезнувшие в лагерях Пильняк и Клюев, Мандельштам и Мейерхольд, самоубийцы Есенин и Маяковский, Цветаева и Поплавский…

– Отдельно от всех бредут, не поднимая глаз, Ахматова и Пастернак, Зощенко и Платонов, лишенные в виде наказания своих читателей, – не унимался возбужденный Аристарх. – И пусть еще идет процессия монахов, поставленных под пулеметный огонь белых перед цепями наступающих красных…

– Да где же мы найдем столько народу? – задумался на минуту Кирилл.

– Нас выручит искусство! – воскликнул Аристах и, подпрыгнув в голубых клубах дыма от костра, ненадолго завис в воздухе на манер Вацлава Нижинского. – Попросим фотографа Скаженова подготовить специальный выпуск своей траурной газеты – и порядок!

– Ну вот, тогда нам остается только товарищеский футбольный матч в честь похорон организовать, – успокоенно согласился Кирилл.

На том и порешили. И Кирилл пошел было к Скаженову.

– А еще мы здесь в провинции так соскучилось по балету! – вслед ему слабо выкрикнул Аристарх и тяжело раскашлялся от дыма и волны вдохновения. – Ведь балет – это как раз то, что бывает между жизнью и смертью!

– Вот пусть ему черти на гробу танец маленьких лебедей и спляшут! – вспомнил о чертях Кирилл.

 

Рожденный в семье музыкантов-скрипачей Леопольда и Констанции Барановых, подвизавшихся в оркестрах провинциальных театров, маленький, худой, вечно голодный Аристарх с детства воображал себя сверкающим принцем, порхающим над сценой во вдохновенном полете под мелодии Вивальди или Корелли.

В том не было ничего удивительного – семья Барановых уходила корнями в раннее итальянское Возрождение, где роднилась с кланом Бранкаччи – знаменитыми меценатами и государственными деятелями Флоренции периода Возрождения.

В балетном училище Аристарх узнал, что это искусство возникло в шестнадцатом веке как придворный ритуал французских королей, а Людовик XIII и был первой балериной, а сам балет является  апофеозом государственности, в отличие от привычных деревне народных танцев, которые, как с горем признавался сам себе Аристарх, возникли, скорее всего, в русской общей бане, где вприсядку в поисках выскользнувшего куска мыла, стараясь выглядеть попристойнее, корчились голые люди обоих полов.

Аристарх с малолетства пел в церковном хоре, и этот опыт, совпавший с юношеским грехопадением, сделал его натуру по-неземному артистичной – это заключалось в том, что играя на любом инструменте, он нередко вводил слушателей в сладостный гипнотический резонанс с музыкой и вызывал у них такие головокружительные ассоциации и воспоминания, от которых они долго не могли потом прийти в себя, как бы очищенные и преображенные этими переживаниями. Аристарх привык аккомпанировать себе на старых раздолбанных и расстроенных фортепьяно, каким-то чудесным образом возвращая им гармонический настрой своей виртуозной игрой.

Эти особенности его исполнения иногда приводили к странным, порой драматическим последствиям: коровы, слышавшие его игру, начинали мычать хором что-то из Моцарта, куры несли яйца полосатые, как американский флаг, а лошади отбивали копытами Чаттанугу Чу-Чу так, что невозможно было съездить на телеге в магазин за четвертинкой на другой конец села…

 

Надо признаться, что Аристарх дал Кириллу по-настоящему ценную мысль: действительно, выходила в Колесове по праздникам тиражом в сорок экземпляров местная фотогазета под заголовком «Герои жизни и смерти», над которой в одиночку по ночам трудился фотограф-энтузиаст Скаженов Виктор. С помощью старого черно-белого компьютера системы «Макинтош» он создавал целые фотосюиты из позаимствованных им из прессы снимков: знаменитые спортсмены, пожарные, полицейские, солдаты и матросы. Рыбак, поймавший сома размером с телегу. Охотники, в одиночку c топором ходившие на медведя. Местные красотки, добившиеся благодаря своей женской красоте многого в жизни, осчастливив иностранных и отечественных олигархов. Не сломленные бедностью и унижениями нищие ветераны войны, не продавшие своих боевых наград. Провинциальные врачи, смело и не без успеха лечившие запущенные онкологические опухоли. Лихие уличные бойцы, дававшие спьяну отпор целому взводу ОМОНа. Отшельник-пасечник Антип, перебивший из оставшегогося с войны МГ-43 бандюганов, пытавшихся отобрать у него мед, собранный для детского дома, и погибший в неравной схватке. Бесстрашные циркачи, дресcировщики львов и водолазы. Цыган Азарик, водивший в банк лошадь с золотыми зубами для доказательства своей платежеспособности перед тем, как попросить заем на иномарку. Да всех и не перечислишь…

Накануне Ерофеева дня Скаженов по просьбе Кирилла выпустил особый «ЧЕРНЫЙ ВЫПУСК» своего альманаха. В нем как на подбор шли фотографии знаменитых мафиози и проституток, воров и серийных убийц, тиранов-людоедов, проворовавшихся бюрократов-чиновников, нажившихся на голоде народа; спившихся генералов, бездарно погубивших на войне свои армии; тренеров – растлителей малолетних, трусов, бросивших женщин на поругание хулиганов, бездарных бизнесменов и директоров заводов, пустивших по миру своих рабочих; мошенннков-интендантов, оставивших без боеприпасов воинские части на фронте; биржевых воротил, укравших пенсионные сбережения у стариков; эксплуататоров рабского труда детей, черных магов и колдунов. Фигурировал там и один местный банкир, скупающий за гроши души своих небогатых соотечественников. Уместным в этом случае оказался и грустный видеоряд ленинианы с упомянутыми Аристархом персонажами из отечественной истории.

В праздничное утро возле входа в церковь Всемилостивого Спаса стояла табуретка, на которой, придавленные кирпичом, лежали все сорок экземпляров печального альманаха, доступные любопытству жителей села.

В назначенный для похорон останков вождя Ерофеев день – 17 ок-тября – с рассвета маялась осенняя непогода. Под черным дождливым небом, отчаянно галдя, носились обезумевшие мокрые вороны. Заунывно выли дворовые собаки. Голые дрожащие деревья печально шатались от сильных порывов холодного ветра. На краю деревни шайка молодых, подвыпивших с утра чертей гонялась по пашне за упитанной бледно-розовой нимфой, которая от ужаса перед насильниками не переставая визжала в диапазоне ультразвука.

Аристарх возле магазина, где с утра уже околачивалась кучка приплясывающих алкашей, играл на баяне песни советских композиторов, погрузившие слушателей в ностальгический транс по сгинувшим в прошлое бездумным временам их молодости. 

Вадик Пересыпин, как и предсказывали знающие люди, после возвращения из столицы пил без просыпу четвертый день подряд. Настя же про себя решила – а пускай! Протрезвится – сам и покается, непутевый! Пока же, не в силах остановиться, он целыми днями глушил и глушил самогон и играл в карты со старым домовым по кличке Эстебан, названным так когда-то в честь Настиной турпоездки в Испанию. Этот Эстебан был полезным в хозяйстве существом, честно выполнявшим хозяйственные обязанности кота и сторожа, но своего тоже никогда не упускал. Он с удовольствием донашивал старые Вадимовы вещи и сейчас щеголял полосатой байковой пижамой китайской фабрики «Дружба». А на все Настины замечания и укоризны только устало крутил круглой шершавой головой и согласно кивал – мол, погоди немного, всё само собой устроится. А сам между тем легко выиграл у бесшабашного Вадима телевизор, швейную машинку и мумию Ленина. Настин мотоцикл Вадим пока еще боялся поставить на кон. Но дело к тому шло.

Эстебан сидел на коврике на полу возле печки. Он придвинул к себе поближе телевизор и скрюченную мумию. Пригревшийся Ильич вдруг издал непонятный звук: «З-зз-зз!» . 

– Чегой-то он? – испуганно дернулся Вадим.

– А наверное, в Кремль позвонить хочет! – наугад предположил Эстебан. Из штанов мумии вылетела на избяное тепло жирная навозная муха и несмело принялась кружить в душном воздухе. Потом, сев Вадиму на голову, больно укусила его за лысину. Вадик в ужасе ахнул. Эстебан, не вставая с места, слизнул злое насекомое длинным серым раздвоенным языком.

– Оно, говорят, Ерофеев – душу лечит! – тяпнув очередной лафитничек самогону, настоянного на травах, неуверенно просветил домового Вадим.

– Ага – лечит! – согласился Эстебан – Лечит, у кого она есть, эта самая душа! Вам сдавать, Вадим Ростиславович!

– Ишь, непогода-то как разгулялась! У бесов теперь, поди, праздник! – передернулся после глотка крепкого зелья Вадим и стал сдавать картишки.

– И не говорите, Вадим Ростиславович, – ведь Иерофеев-то день – это раз в году бывает. В этот день лешие по лесу последний раз перед холодами озоруют. Свадеб в этот день не играют – ни-ни! Потому что день этот по-другому называется «лешегон», – в свою очередь заметил Эстебан, внимательно следя за раздачей карт. – Святой Иерофей, он их, лохмудеев, под землю гонит, а с ними кончаются и грибы, и ягоды. После Иерофея в одиночку в лес не ходят! Нельзя!

– После Ерофея холода сильнее! – крикнула Настя с кухни, глядя в окошко на раскисшую под дождем деревенскую улицу. – Бросайте картами маяться, мужики! Вон Кирилл Шавров с Монтраше идут! Пора кончать всю эту хренотень с мощами-то! Ишь, всю избу формалинищем мне провоняли! Тут вам не мавзолей какой-нибудь, а люди живут! И ведь чего только в нем нашли – мужичонка был так себе, не Филипп Киркоров, а сколько лет очереди на Красной площади стояли полюбоваться на красавца, чтоб у него с фотографии зубы повыпадали и трава на могилке не росла!

– Пусть сперва отыграется! – хрипло проворчал азартный Эстебан.

– Я сказала – хватит! – замахнулась на обоих упрямцев веником всегда побеждавшая в домашних перебранках Настя. – В прежнее время господа тоже всё время в карты играли да на дуэлях стрелялись, а что из этого вышло?

В соседней с горницей прихожей, занимая ее почти целиком, стоял с вечера принесенный Монтраше гроб, сколоченный, как и было обещано, из досок от лагерных бараков. На некоторых из них явственно проступали нецензурные угрозы в адрес начальства и активистов.

 

Самые красочные внимательная Настя замазала мелом, которым белила печку, но местами все равно лезли в глаза слова проклятий типа: «налимоним демону чувырло», «лягавым по сосновому бушлату», «накатчиков на пику», и так далее[2].

Когда Шавров и Монтраше собрались уложить останки «кремлев ского мечтателя» в гроб, Эстебан опять вяло запротестовал – но не тут-то было. Настя, уже совершенно теряя терпение, откровенно торопила мужиков закругляться поскорее. А домовому на всякий случай отвесила еще и подзатыльник.

Пьяненький и оттого не в меру сентиментальный, Вадим, однако, не упустив момента, вытащил из комода свой старый фотоаппарат «ФЭД» и сделал снимок двух нелюдей – бывшего Ильича и прижавшего его к себе на прощание Эстебана. «Абильдяеву в Москву пошлю», – пояснил он недоумевающему Кириллу.

– Ну теперь  уж он навсегда зажмурился! – крякнул Монтраше после того, как они с Шавровым запаковали мумию в кривовато сколоченный щелястый ящик, набитый соломой и стружками. Все замолчали и стояли какое-то время, склонив головы, каждый думая о своем.

На стене громко скрипели часы-ходики с бегающими туда-сюда кошачьими глазами. Под комодом назойливо погромыхивала сухой коркой голодная мышь. Шуршал по окнам дождь.

– Чего долго думать! Все там будем, – мрачно пробубнил Вадик. – Может, помянем бедолагу?

– Я тебе помяну! Так помяну, что навсегда пить бросишь! – пригрозила мужу кулаком Настя.

– Ну и ладно, как говорил один просвещенный иностранец: «На смерть нельзя долго смотреть в упор!» – мрачно подвел итог Монтраше.

– Смерть естественна, а бессмертие – не наше дело! – рубанул рукой воздух Кирилл. Отец Евлогий велел никак не поминать покойного. Сказал, что какую надо панихидку сам отслужит, и будет для него!

C улицы послышался натужный рокот дизельного мотора, в избе запахло серой и нечистыми выхлопами горячей солярки. К самому крыльцу, дребезжа ржавыми крыльями, подкатил старый владимирского завода трактор, на радиаторе которого при определенном усилии можно было прочесть полуоблупленный лозунг «Вперед – к коммунизму!» За штурвалом трактора скалился хромированными зубами знакомый чертяка в зеленой велюровой шляпе:

 – Эй, станичники! Вытаскивайте вашего покойника поскорее, а то горючки в тракторе с гулькин х… осталось! – весело крикнул он выскочившей на крыльцо Насте.

– А без мата нельзя, что ли? – зло огрызнулась она на рогатого тракториста.

– Для тебя все можно, красавица! Без – так без! – по-наглому гуднул два раза клаксоном довольный собой черт. И издевательски прокартавил на непонятном языке: «Ленин хара! Ленин хура! Ленин ахара хура!» Дескать: Ленин жил! Ленин жив!Ленин будет жить!

Шавров укоризненно посмотрел на не в меру веселого полиглота, но промолчал. Потом они с Вадимом без усилий вытащили гроб из  дома и положили на прицепленную сзади к трактору железную тележку.

– Ну, вези его теперь, куда договорились, – и чтобы духу вашего в селе больше не было! – крикнул черту сквозь треск двигателя Шавров.

Тракторист отсалютовал провожающим, коснувшись когтистой лапой края своей продавленной шляпы, и похоронный кортеж бодро загрохотал по колдобинам разбитой сельским транспортом дороги. Из-за полуразрушенного здания клуба вывалилось несколько чертей разного возраста, на некоторых нелепо топорщились вскоре промокшие под дождем разноцветные балетные пачки.

Как положено, за гробом они несли на маленьких плюшевых подушечках награды покойного – орден Труда Хорезмской Народной республики и – отдельно – три пули, выпущенные в него при покушении Фанни Каплан, а также ржавый маузер налетчика Королькова, из которого он только чудом не убил Ленина во время уличного ограбления в 1918 году.

За околицей деревни горючее в баке действительно кончилось, но наблюдавшим издалека крестьянам было видно, как из придорожных кустов вылезло с полдюжины жилистых рогатых существ, которые энергично впряглись в буксировочные тросы, намотанные на барабан в передке трактора, и на манер бурлаков, сопя и кряхтя, потащили его по направлению к развалинам атомной станции.

C пригорка за происходящим пристально наблюдал информированный обо всем происходящем отец Евлогий, заранее обсудивший с Шавровым детали необычных похорон. Накануне ночью в овраге за кладбищем Кирилл договорился с нечистыми о том, что после того, как гроб с мумией будет погребен и осиновый кол в могилу вбит, все черти, от мала до велика, уберутся из Колесова навсегда. Старший черт предложил было составить письменный договор, подписанный кровью, но Кирилл отказался, сославшись на опыт и авторитет отца Евлогия, с которым никто в деревне не посмел бы поспорить. 

 Из всех крестьянских занятий отец Евлогий особенно любил косьбу, и часто летом помогал слабым и убогим женщинам заготовить на зиму сена для скота, при каждом взмахе косы он для силы удара пронзительно, как Маша Шарапова на корте, вскрикивал, не на шутку пугая оказавшихся неподалеку селян и безмятежно пасущихся на лугу коз. В остальном же он ничем не отличался от прочих сельских священников, разве только тем еще, что иногда мог на миг-другой воскресить не ко времени умершего человека для соборования и причастия. Но этот подвиг отбирал у него много сил, и сам он внутренне никогда не мог решить – грех это или чудо, и каждый раз после такого случая подолгу постился и каялся местному старцу Антипу, пока тот был жив.

Можно было бы добавить к портрету аввы Евлогия его любовь к строительству ледяных часовенок в середине деревни зимой, когда дорогу к храму метели заметали так, что и на тракторе не подъехать. У нас ведь как с осени пойдут праздники, так только успевай праздновать! И отец Евлогий, бывало, летом вдруг опечалится ни с того ни с сего, померкнет лицом. Его спрашивают:

– Вы что, батюшка, плохо себя чувствуете?

– Да нет, – отвечает, – просто по зиме вдруг соскучился! 

Ну и, конечно, он был горячим болельщиком местной футбольной команды и, бывало, когда команда поигрывала, до того разгорячится, что в сердцах и предаст анафеме счастливых соперников из соседней деревни.

А футбол, он у нас еще со времен прошлой Cоветской власти был своего рода религией. Правда, в день этих похорон из-за плохой погоды матч пришлось отменить. Да и кому, скажите, охота была гонять мокрый мяч по полю с раскисшими коровьими лепешками?

На полпути к гиблому месту, там, где лесная дорога круто сворачивала и шла под откос прямо к кратеру со ржавыми обломками атомного реактора, из чащи, прихрамывая, вышел Иван-Солдатский Крест и, на всякий случай грозно прикрикнув на хвостатых бурлаков, положил в забрызганную грязью телегу рядом с гробом несостоявшегося вождя мировой революции тяжелый осиновый кол. Понурая толпа вымокших нечестивых медленно двинулась дальше вниз.

Опершись на свой железный костыль, Иван несколько минут, зажав самокрутку в кулаке, покуривал под моросящим дождем, провожая неприязненным взглядом траурную процессию, а потом плюнул ей вслед, повернулся и тяжело зашагал в сторону тусклых деревенских огоньков.

Скоро совсем стемнело. Дождь в темноте, казалось, усилился. А ровно в полночь в ледяном воздухе на короткое время завис пронзительный стон долгожданного облегчения.

 

Ноябрь, 7, 2017, Casa Caburlotto, Венеция

 



1. Cтаринный русский обычай – в праздник Крещения Господня (19 января) в полночь нырять в ледяную прорубь за наперстным крестом, со значением брошенным туда священником. (Прим. автора).

2. Демон – лицо, не связанное с воровским миром, но выдающее себя за таковое. Лягавый – сотрудник уголовного розыcка, оперативник. Накатчик – доносчик. (Прим. автора)