Аглая Радова

Три рассказа о любви

 

РАССТАВАНИЕ. ГОЛОС МАРИНЫ

 

   Этот самолет сегодня уже четвертый. Они низко летают, тяжелые, громкие, совсем не похожие на гражданские. Их почему-то никогда не видно, только слышно. От этого звука просыпается какая-то родовая память – или память обо всех просмотренных фильмах о войне. К этому не привыкаешь ни на пятый день, ни на шестой. Но можно научиться сосуществовать с этим в одной реальности. Главное – запретить себе думать, что он прямо сейчас летит кого-то убивать – или помогать кого-то убивать. 

   Это южный город, Кубань. Здесь сладкие помидоры стоят копейки, ежевика растет у дороги, пляж в самом центре, а война – совсем близко. Но люди как будто в это не верят. Мама рассказывает: одна соседка спрашивала в районном чате, что это так гудит, и даже написала в МЧС. Ей ответили: не волнуйтесь, просто ветер.

   Я лежу в гамаке, по нему ползет муравей. В детстве у меня была книжка зарубежной фантастики, голубая обложка с белым шрифтом. А там – повесть в лучших традициях: далекое будущее, люди отдали планету роботам и собакам, а тех начинают атаковать муравьи. И никто не знает, что с ними делать, потому что без людей на Земле перестали убивать. А когда узнают, решают об этом забыть.

   Я морщусь: такая же книга была в детстве у Саши. Мы это случайно выяснили. И оказалось, что он прочитал первые главы, а дальше не стал. А я прочитала только вступление и финал. Мы смеялись, что вдвоем могли бы сдать по ней экзамен. «Но сейчас у нас другой экзамен, похуже», – сказал он тогда. «Вы просто уехали в дальние страны, к великим морям», – думаю я.

   Он любит Цветаеву. Господи, сколько, интересно, таких мужчин вообще на свете, – женская же поэзия; я всегда думала, что им ее не почувствовать. На самом деле, не в такие уж и дальние края – до Грузии здесь несколько часов на автобусе. Но я их не проеду: он меня не ждет. И от того, что он сейчас ближе, но так же недосягаем, мне кажется, что он еще дальше, чем когда я в Москве.

   Это не более странно, чем то, что последние пять дней февраля и начало марта тянулись бесконечно, а потом время снова задвигалось, как всегда. Просто мир сейчас нелинейный.

   ...27 февраля было приказано «перевести силы сдерживания в особый режим боевого дежурства». В соцсетях это быстро перевели как «он потянулся к красной кнопке», и я обнаружила себя стоящей на коленях и рыдающей вслух: «Я не хочу умирать, я не хочу умирать». Было синее-синее небо и очень яркое солнце, еще холодное, но уже весеннее. Было очень странно думать, что утром можешь не проснуться. Или следующим еще проснешься, а через неделю уже нет.

   Мы так еще пожили какое-то время, а потом перестали об этом думать. По крайней мере – каждый час и каждый вечер. Нет, не привыкли, – просто тоже научились сосуществовать.

   В тот вечер мне написала подруга: «Приходи, у нас есть вино и еще кое-что». Оля и Дима планировали уезжать в Ереван; она обнимала его за плечи, «кое-что» ее быстро забрало, а я от него начала кашлять. Саша облил вином себя и кресло и сидел на стуле. Я сказала: странно, что это сделала не я – на моих платьях с детства оказывается половина еды, которую я ем. Саша – друг Оли и Димы, я о нем слышала, но встретились мы впервые; мы и с Олей-то до войны встречались раз в год, – нам же всем за тридцать, у всех работа, бизнес, горы, спортзал, поездки на машине далеко-далеко, два вебинара в неделю и вон те курсы, а еще как-то неправильно не посмотреть тот новый сериал, обязательно на английском, – и интереснее, и язык подтягиваешь параллельно, что зря время терять... Сотни планов, и ни один не предполагал вопросов: «Будут ли в Москве танки?» и «Нажмет ли он на кнопку?»

   – Представляешь, – говорила я, – ведь нас когда-нибудь спросят, что мы делали...

   – ...Восемь лет назад? – смеялась Оля.

   – Или тридцать. Что мы делали все эти дни? Что мы скажем – пили вино? Работали с перерывами «на порыдать»? Ставили на аватарки белых голубей?

   – Я на митинге был, – сказал Саша.

   Единственный из нас четверых. Нам – страшно. Всем, кого я знаю лично, было слишком страшно. Кроме Саши.

   – Я в последний раз была на Сахарова, – вспомнила я.

   – И я.

   – И я. 

   Мы были там все четверо, но тогда никто друг друга не знал. Несколько лет спустя мы с Олей будем вместе работать, она познакомится в Tinder с Димой, а он подружится с Сашей, – и так мы окажемся однажды в огромной гостиной их сталинки с окнами на Ленинский и в разговорах о том, что же будет с родиной и с нами. 

   Мы прощались за полночь. Мне не хотелось брать такси – мой дом в получасе ходьбы, и если скоро мы все умрем, то лучше напоследок походить на легком морозе. Саша пошел меня провожать – мне казалось, ему не то что бы этого хотелось, просто как иначе. Я была изрядно пьяна, я взяла его под руку, и в этом не было ничего «женского» – какая из меня женщина, я четвертый день плачу по несколько часов, у меня глаза опухли и постарели, я не могу даже причесаться, только голову вымыть.

   – Я засыпаю, только обнимая игрушку, – сказала я вдруг. – У меня большой плюшевый заяц, подарили в студенчестве, десять лет лежал, жалко было выбрасывать. И пригодился.

   – А у меня нет зайца, – очень серьезно ответил Саша, – я просыпаюсь каждое утро в пять. Засыпаю как придется.

   Вопрос «как проспать хотя бы пять часов подряд» был тогда почти так же актуален, как «что будет с Россией» или «кто же мы теперь такие». Я неделю ела бутерброды и конфеты, больше ничего не лезло. Потом это прошло.

   – Я никогда так не завидовала «парным» людям, – сказала я. – Их каждый день кто-то обнимает. Сегодня смотрела на ребят и думала, что у них есть такая опция – подойти и обнять.

   Это не было флиртом, я вообще ничего не имела в виду. Я настолько не казалась себе женщиной, что ни в ком не видела мужчину. Но мы уже стояли у моего подъезда, и Саша решил крепко обнять меня на прощанье, и я вдруг увидела, что у него на радужке глаза – а глаза светло-голубые – темное пятнышко. И пока я вглядывалась, он меня поцеловал.

   И какой смысл двум людям оставаться в одиночестве на целую ночь, если оба боятся, что утра может не быть.

   Правда, ничего не было: от вина и травы я сначала смеюсь, а потом хочу спать. Только в ту ночь я заснула без зайца, потому что Саша меня обнимал. А Саша – просто заснул и проспал до девяти утра.

   Мы не знали друг о друге почти ничего, кроме того, что у нас общие друзья, что мы не хотим войны и что мы можем помочь друг другу выспаться. И оказалось, что этого достаточно. Он пришел ко мне в тот же вечер, после работы, и я совсем не стеснялась бардака и пыли, убрать которые не было ни времени, ни сил. Он пел под мою расстроенную гитару – мне ее подарили, а я так и не научилась играть, и на ней играли только мои мужчины, – одну из песен нашей юности, «когда ты вернешься, а я не жена и даже не подруга». Я потом узнаю, что это – Зоя Ященко из Одессы, и буду читать ее стихи о войне в Telegram и думать о том, что когда-нибудь в другом мире услышу это на концерте. А после песен случился секс, и мы поняли, что ему нужно прийти ко мне и завтра, и послезавтра, и что если в чем-то сейчас есть смысл, то только в этом, хотя говорить о книжках из детства тоже отлично, но в перерывах, когда хочется занять рот чем-то еще.

   Саша говорил об отъезде, он еще в первый вечер сказал, что планирует уезжать, но не хочет впопыхах. Я тогда не обратила внимания, а теперь было поздно. Я об эмиграции даже не думала. Куда я поеду: у меня студенты, у меня три дипломницы в этом году; у меня съемная, но полная вещей квартира, – куда я их дену; у меня папа в прошлом чекист и присылает мне на день рождения стихи «твой куратор из ФСБ», они с мамой давно живут в разных городах, и с ним мы общаемся редко, но я не хочу, чтобы он меня проклял.

   Как-то я вела пару, и студентка отвечала домашнее задание, и я не знаю почему взяла в руки телефон, звук был выключен, – и увидела сообщение: «Меня задержали, везут в отделение». «Ааааа», – написала я и стерла. «Какого черта», – и тоже стерла. Студентка продолжала говорить, а я продолжала ее слушать, я должна была что-то сказать про ее ответ, когда она закончит, а в голове у меня стучало «боже боже боже». «Как ты?» – отправила я наконец. 

    В тот вечер его отпустили без протокола, и я шла домой и думала: что случилось с миром, если мой любовник разбирается с полицией, и это – нормально, то есть естественно: что еще с ним должно происходить при фашизме? Нам пока страшно вслух признавать, что это фашизм, – это звучит как что-то из книг или как лозунг на митинге, но мы все знаем, что это он. В ту ночь не Саша обнимал меня, а я его: прижавшись грудью к спине, к шее – лицом, закинув ногу на бедро, так, как будто нам обоим было страшно, что его у меня отберут; как будто я могла его защитить; как будто это не он из нас двоих смелый и сильный. 

   На следующий день у Саши были билеты до Тбилиси. Я не стала спрашивать – он вообще меня не предусматривал или просто понимал, что я всё равно не поеду. Мы были вместе полтора месяца – это слишком мало, чтобы учитывать друг друга в долгосрочных планах. Правда, в первые дни и недели войны время шло совсем иначе, и можно было успеть друг в друга врасти, особенно если спать в обнимку почти каждую ночь.

   Но разве это важно, когда вам за 30, и каждый решает за себя, и отношения на расстоянии нелогичны, потому что зачем вообще в них ввязываться и потому что это, может быть, отъезд на время – а может быть, эмиграция навсегда.

   ...Оля не уехала в Ереван, Оля разводилась с Димой, потому что всё это время была влюблена в Костю. Дима разводиться не хотел, но у них был общий бизнес, и нужно было как-то договариваться: в ход шли психотерапевты и разъезды на время.

   – Почему он мне всё время пишет, – возмущалась она, пока мы пили коктейли. – Он всё время мне что-то пишет!

   – Ну, он воспринимает тебя как свою жену, – дипломатично заметила я.

   – Да какая я ему жена!

   – Официальная, – сказала я. – А почему он мне не пишет, а, Оля?

   Я не думала, что он не скучает. Я думала, что он не видит в этом смысла. Я иногда присылала ему фотографии – смотри, смотри, вот Москва, вот набережная, которую мы оба любим; смотри, у нас начала цвести сирень; смотри, мальчик и девочка на самокате, а вот эти остановились и целуются, не могут друг от друга оторваться, я тоже так хочу, только с тобой. Он иногда отвечал – вот вино, вот хинкали, вот вид из моего окна. А иногда не отвечал ничего. А потом иногда стало всегда.

   ...Я в отпуске у мамы. У нее частный дом, клубника и розы. Мы пьем чай с мятой и смородиновым листом – это запах детства. Моя сестра с племянницей играют в непонятную мне игру, а я читаю детектив. И поет какая-то птица. Вечером – так, словно соблазняет возлюбленного. А днем – словно уговаривает сына поесть. Мне кажется, она одна и та же, у нее такие интонации – просящие.

   Самолет. Пятый за день. Я их пока считаю, но скоро брошу.

   – Недавно ночью он пролетает, гудит, как будто как-то особенно низко, – говорит мама, – а я лежу и думаю: а если он возьмет и упадет прямо на мою клумбу? Я же ее делала руками, эту клумбу! А потом думаю – если упадет на нее, то и на меня, наверное, тоже.

   Маме в этом году шестьдесят шесть, и ее мысль «здесь может рухнуть военный самолет» звучит безумно, но реально, и оттого еще более безумно.

   И к этому тоже не привыкаешь – просто учишься существовать в этой реальности. Как учишься существовать в реальности, где нет того, кого ты хочешь обнимать ночью.

   А с зайцем я больше никогда не спала.

 

СПАСИБО. ГОЛОС АЛЕНЫ

 

   «Я очень тебя любила», – отправляю я, подумав. «Спасибо, – пишет Паша. И вдогонку: – ...что ты есть.» Мне тридцать четыре, и я знаю, что это переводится как «ты хорошая, но я тебя – нет». 

   Утро воскресенья, я температурю, и можно целый день тихонько плакать в постели, иногда наливая себе чай. Сегодня солнце, и я вспоминаю, что год с лишним назад тоже было солнце – я запомнила, потому что было странно: мир уже четвертый день как рухнул, а оно светит. Это было 27 февраля, а сегодня 12-е. За почти год выяснилось, что в рухнувшем мире тоже можно как-то жить.

   ...Я смотрю сториз незнакомой украинки, на которую подписана пару лет. Она вывозит детей из Киева, а в машине звучит: «Ну-ка мечи стаканы на стол» БГ. Она подпевает ему, а я подпеваю ей и думаю, что с ней у меня больше общего, чем с президентом моей страны, который может подпевать разве что «Любэ»; но почему-то она сейчас убегает от армии, которая вроде бы должна меня защищать. Я не заметила, что кричу.

   – Так же не может быть, – говорю я своему психологу. – Если человек, который слушает БГ, убегает от российской армии, то это же катастрофа.

   Я рыдаю, и мне неловко: кажется, что она не поймет, потому что это нельзя понять.

   – Я никогда не думала, что буду так плакать от того, что не касается меня лично, – выдавливаю я.

   – Но, кажется, это касается вас лично, – отвечает она.

   «Как ты?» – пишу я своему петербургскому другу Косте, мы знакомы лет пять и встречаемся пару раз в год. «Это же Ленинград, мы просто ходим умирать на Васильевский остров, – отвечает он. – Приезжай, пока нас и правда не переименовали.» А что, уже к лету могут, думаю я.

   Я приезжаю в конце марта, и гуляю днем по набережным, и кутаю нос в шарф, и вечером мы встречаемся, чтобы по местной традиции обойти все бары на Рубинштейна. «Что-нибудь такое, чтобы я перестала думать», – говорю я бармену. «Неоригинально», – хмыкает он и тянется за ромом.

   В одном из баров Костю ждет Паша. Они давние приятели, и мы заочно знакомы – читаем друг друга и иногда болтаем в комментариях. Паша старше меня и разведен уже пару лет; у него свой бизнес, и по его рукам видно, как часто он ходит в спортзал; у него светлые волосы и хипстерская бородка – а я не люблю светловолосых и бородатых. Мы говорим друг с другом ремарковскими фразами – в те дни все говорили ремарковскими фразами, а когда Костя отворачивается, он улыбается и гладит пальцами мое запястье.

   Я вдруг вспоминаю, что в последний раз у меня секс был больше года назад, и лучше бы его не было. А потом думаю: «Черт, а ведь в жизни еще есть секс».

   Паша не пьет и уезжает раньше нас; Костя провожает меня до моего маленького отеля на пять номеров – за полночь и куда более трезвую, чем мне хотелось бы. Я ложусь в постель и вижу от Паши сообщение: «Хочешь, я сварю тебе кофе?»

   «Это же Петербург, – успеваю подумать я. – Может, у них это означает что-то другое.» И сама смеюсь. Мы теперь уже иногда смеемся.

   У него квартира в центре, и такси привозит меня быстро, и он действительно варит мне кофе: «Запомни, вот это самый вкусный шоколад, съешь, как лекарство». Он подходит ко мне сзади, кладет шоколад на стол, а руки – мне на плечи: «Напряженная какая. Сейчас мы тебя расслабим».

   Я не знаю, от чего смущаюсь больше, – от того, что приехала «пить кофе» к едва знакомому мужчине или от того, что хочу, чтобы он скорее допил этот кофе и отвел меня в постель. Я почти ничего не запомню с той ночи – только что он рассказывал о своем отце, а я – как в детстве убежала от маньяка. Только как он провел кончиком языка вдоль моего позвоночника. И как перед сном положил мне ладонь между ног и спросил: «Оставить так руку?» Я сказала: «Да», – я улыбалась в темноте: мне всегда хотелось, чтобы кто-то так сделал, но так почему-то никогда не было.

   Утром ему нужно бежать по делам, и он ведет меня завтракать в кафе; я шатаюсь по Петербургу, словно запоздало опьянев; вечером сажусь в поезд, засыпаю на верхней полке и с тех пор сплю крепко и без сновидений. До этого мне месяц регулярно снилось, что я сижу в подвале и город бомбят.

   – Я почти никогда не засыпаю с мужчиной в первую ночь, – говорю я своему психологу. – Он волшебный какой-то, он лучший на свете, я бы могла с ним жить.

   Мы работаем с ней восьмой год, и после этих слов я вижу выражение ее лица, смотрю на себя со стороны и на минуту прихожу в себя. И смеюсь.

   Меня ничего не держит в Москве: я с ковида работаю на удаленке. Мы ни о чем не договаривались, но я уверена, что он через неделю приедет ко мне, а через месяц попросит меня переехать в Петербург, и я буду обнимать его каждую ночь, потому что очень глупо не обнимать каждую ночь мужчину, рядом с которым чувствуешь себя так, словно наконец-то пришла домой. Он много работает и много ездит, и я знаю, что времени друг на друга будет мало, и представляю, как он будет ночью возвращаться из одной командировки, чтобы через четыре часа улететь в другую. Я буду просыпаться от того, что он гладит мое лицо, и притягивать его к себе, и сонно спрашивать: «Ты голодный?» – и он будет со значением отвечать: «Очень», – и целовать меня всю, пока я не начну кричать.

   Паша бегает марафоны и пахнет дорогими сладковатыми духами, как я люблю; он хорошо зарабатывает, много занимается благотворительностью и постоянно устраивает кого-то на работу; у него есть дочка, с которой он проводит все выходные и рассказывает про нее так, что мне хочется родить ему вторую, – просто чтобы еще у одной девочки на этой планете был такой отец. 

   Он настолько идеальный, что иногда я пугаюсь и хочу превентивно послать его к черту и заблокировать во всех мессенджерах, потому что так не бывает, и точно должен быть какой-то подвох, наверняка что-то очень страшное.

   – Да есть у него недостатки, есть, – успокаивает меня психолог. – Просто вы влюблены.

   – Он, – вспоминаю я, – Достоевского не любит.

   – Вот видите, очень серьезный недостаток.

   Он не приезжает и не зовет меня к себе: «Очень много работы, завалило всем, чем можно. Дико хочу к тебе». Я бы решила, что это секс на одну ночь, и мне было бы не в чем его упрекнуть – он же мне обещал только кофе. Мы даже по видео никогда не разговариваем, и я забываю, как он поднимает левую бровь, когда иронизирует. Но он пишет мне о том, что сейчас читает; о том, как ходил с дочкой на концерт; о том, как нервно сейчас на работе. А еще он пишет: «Я вспоминаю твой запах», – и за пару месяцев мы сочиняем в мессенджере сценарии для целого порнографического сериала, и он рассказывает, как будет переворачивать меня со спины на живот, и я думаю: конечно, всё это будет, очень глупо всё это не сделать, мы же почти ничего не успели – что можно успеть за одну ночь и одно утро?.. Только мы разговариваем всё реже, и мне больно.

   Однажды я пишу ему сообщение, такое длинное, что Telegram делит его на два, – о том, что я его вспоминаю, о том, что так не было ни с кем, и о том, что я очень хочу попробовать быть вместе, но если нет, то давай тогда это сейчас решим. «Полное совпадение, если кратко, – отвечает он мне. – Не хочу писать, надо разговаривать, надо встречаться.» А потом снова оказывается слишком занят, и проходит еще месяц, и я понимаю, что, кажется, отсутствие ответа – это тоже ответ, и, наверное, правда надо как-то это заканчивать.

   Но всякий раз, когда я об этом думаю и начинаю плакать, он пишет мне: «Как ты?» – и я думаю, что что-то есть.

   – Вы старательно не замечаете слона в комнате, – говорит мой психолог. – И он скоро станет таким, что на него можно будет поставить планету.

   – Ну а что, – говорю я, – может, ее тогда хотя бы перестанет так трясти.

   «Как ты?» – спрашивает он меня. У нас на каждой остановке – портреты «героев России» в форме. Я читаю новости: уничтожены еще 200 военнослужащих, или «нацистов», как они там пишут. Я не успеваю быстро перевести мысль на что-то другое, останавливаюсь на этой цифре и начинаю кричать: вы чего, вы с ума сошли, какое «уничтожены», это же живые люди! Я собираю мешки вещей для беженцев: футболки, летние платья, электрический чайник. В каком-то волонтерском чате просят маникюрный набор: в пункте временного размещения есть маникюрша, «хоть сделает девочкам ноготочки». Я читаю это – и опять кричу. Однажды в час ночи меня будит чей-то самодельный фейерверк – я встаю, подхожу к окну и досматриваю его до конца, чтобы убедить себя, что это фейерверк.

   – Я уже думала: что я возьму с собой, если нужно будет прятаться от бомбежки в метро, – говорю я психологу.

   У меня есть шелковое одеялко, легкое, оно не займет много места. И тонкая курточка, ее можно свернуть и бросить в рюкзак. И много наличных: я в первые три дня войны сняла со счетов всё, что было. Еще новый ноутбук – тогда же успела заказать, пока он еще не подорожал вдвое. Термоса хорошего нет, надо купить термос, говорю я себе раз в месяц и почему-то всё не покупаю, а бутылки под рукой может не оказаться, а как же тогда без воды.

   – У вас рядом с домом здания ФСБ, там хорошее ПВО.

   – Я же живу на 16-м этаже, как-то всё равно страшно.

   Я не говорю этого Паше. Я пишу: «Всё хорошо, работаю». Зачем ему это рассказывать, если с ним всё то же самое. Я вижу это по его постам.

   Прошло больше четырех месяцев, и всё, в общем, понятно. Я говорю себе: если он не спит эти месяцы со мной, значит, спит с кем-то другим. В начале августа я еду в Петербург. «Я здесь на четыре дня. Давай встретимся, если между нами еще что-то есть.» – «У меня сейчас нет времени на отношения, слишком сложные времена», – отвечает он. «То есть – всё?» – уточняю я понятное. «Не хочу делать тебе больно, – и через секунду: – И себе.»

   Я гуляю целый день – так, чтобы болели ноги. Когда я двигаюсь, мне труднее плакать. Прохожу по Шпалерной улице и вижу на фонарном столбе надпись черным: «Нет войне». И ниже – белым: «Крым наш». Надо прислать фото Паше, думаю я, – и осекаюсь. Я присылаю его Косте – мы завтра договорились выпить кофе. «Вполне возможно, это один и тот же человек написал», – отвечает он.

   И я даже смеюсь, но не знаю, как буду жить с тем, что больше никогда не буду обнимать Пашу всю ночь.

   – Он же просто мужчина, – говорю я своему психологу. – Ну, хороший мужчина, но я же с ним провела вместе меньше суток. Почему мой мозг из него сделал какую-то… эээ… Татьяну Ларину?

   Видимо, в смысле «милый идеал», что-то из школьных уроков; в этом самом мозгу всегда всё всплывает не вовремя, и я думаю, что Паша бы посмеялся со мной, если бы это услышал.

   – Может быть, это вообще не я, а то звериное, что в нас живет? – говорю я. – Оно ведь во всех нас живет. Может быть, оно решило, что быть с заботливым, физически сильным и богатым самцом – это шанс выжить в войну? Вот и не отпускает.

   – А что, – соглашается психолог, – отличный план.

   Середина августа, я надеваю самое красивое летнее платье и иду на свидание с давним френдом; он красив, он берет меня за руку и шутит так, что я хохочу на всю улицу; мне с ним хорошо, и я не откажусь встретиться снова, но когда я еду домой, я плачу от того, что он не Паша.

   ...Он напишет мне утром 21 сентября, когда я, лежа в постели, буду читать новости о мобилизации. Он единственный из моих знакомых мужчин, за которого я и не думаю переживать: он сильный, он всегда знает, что делать, он найдет законные и незаконные способы, он может всё. «А мне сегодня приснилось, что ты напекла мне корзину пирожков», – пишет он мне: это я ему однажды пообещала испечь пирожки на день рождения. И я вдруг понимаю, что его, сильного, трясет так же, как и всех. «Было ли вкусно?» – спрашиваю я. «Не успел. Проснулся голодный.» Он шлет мне селфи из машины, а я фотографирую себя в постели, приоткрыв рот, – я знаю, о чем он думает, когда видит мои губы, и он пишет, как сильно хочет сделать сейчас именно это.

   «Мы можем встречаться всякий раз, когда происходит конец света, – говорю я ему. – В России это раз в полгода.» – «Красиво, – отвечает он, – и чувственно.»

   – Кажется, это не совсем то, чего вы хотели, – осторожно напоминает мой психолог.

   Это совсем не то, чего я хотела, просто мне кажется, что до следующей осени мы можем и не дожить, а если нельзя выйти за него замуж, то можно хотя бы заняться сексом.

   Мы договариваемся о встрече в Москве, и я два часа делаю в салоне педикюр, чтобы ему было приятно гладить мои ножки. Он отменяет свидание – не получится вырваться; и когда мы пытаемся договориться в следующий раз, педикюр уже надо делать заново. Он должен взять мне билеты на «Сапсан» – и заболевает, и я знаю, что в этом сезоне какой-то особенно противный грипп, и злюсь, что он довел меня до того, что я гадаю: а точно ли он болеет или передумал со мной встречаться.

   И если бы мне рассказывала об этом подруга, я бы еще несколько месяцев назад запричитала: милая, оставь его, ты же видишь – он в тебя не влюблен.

   – У нас с ним провал в коммуникации, – говорю я своему психологу, – мы вообще-то оба неплохо разговариваем с людьми, а между собой коммуницируем так, что два тяжелых аутиста договорились бы скорее.

   – И вы всё еще считаете этого мужчину умным? – улыбается она.

   – Он умный, он гораздо, гораздо умнее меня! – возмущаюсь я. – Просто...

   Тут я понимаю, что правильное продолжение: «просто я ему не нужна».

   ...Я напишу ему: «Я не могу больше делать перед самой собой вид, что если два человека не могут встретиться год, то это из-за нехватки времени». Он ответит: «Просто я не хочу сейчас никаких отношений».

   – Я тебя очень любила.

   – Спасибо. Что ты есть.

   Я плачу и думаю: наверное, надо сказать «спасибо» за то, что весь этот год я плакала не из-за войны.

 

МАМА. ГОЛОС СВЕТЛАНЫ

 

   – Да, мама, я купила хороший шампунь, – говорю я, как всегда, включив громкую связь и сделав звук потише, чтобы не слышать крика. – Нет, мама, я не пойду к трихологу, у нас с Никитой нет на это денег. Да, мама, вот так мы плохо живем. Да не сильно у меня выпадают волосы, мама, успокойся уже! Я не кричу на тебя, мама.

   «Посмотрела бы я, как бы они выпадали у тебя», – не говорю я, вынимая из головы клок волос. Время час дня, гинеколог у меня в три, надо собираться, только про гинеколога маме нельзя говорить; я говорю, что у меня рабочий зум, да, в субботу, а что ты хотела, мама, твоя дочь зарабатывает, как может. Да, вот так она неудачно выбрала парня, у него нет родительской квартиры на Ленинском и бабушкиной – на Кутузовском; только ипотечная студия в Котельниках, потому что в Саларьево слишком дорого. Мы переехали еще летом, сейчас октябрь, и я до сих пор спотыкаюсь в собственных вещах – большой шкаф нам так и не привезли. 15 февраля мы заказали мебель на триста тысяч, а потом случилось 24-е, и фирма перестала отвечать на сообщения, и то, что мы выбили, выбили с трудом, а первое время спали на матрасе, купленном напоследок в «Икее» вместе с тремя сковородками, десятком свечек и шторами, которые так и не собрались повесить.

   «Зато теперь ты не будешь платить за съем», – сказал мне Никита, когда я прикидывала в первый вечер, во сколько мне нужно будет встать утром, чтобы вымыть голову и доехать до работы. Он обнял меня и положил мою голову себе на плечо – так он сделал на нашем втором свидании, когда я упала на катке и в кровь разбила коленку, а потом еще и пролила горячий кофе себе на руки, заплакала от обиды и боли и подумала, что он точно не позовет меня встретиться снова. А он меня обнял, и его рыжие волосы на свету показались совсем золотыми, и я подумала, что у нашего сына тоже всё лицо будет в веснушках.

   К двадцати семи годам я уже знала, что если начинаю представлять общего ребенка, значит, влюбилась, хотя на втором свидании это было в первый раз; правда, однажды было на первом. Я вообще хотела ребенка с детского сада; мама любит рассказывать, что без коляски с пупсом я отказывалась идти гулять. Только я хотела, чтоб муж и дом, и чтоб мы с ним еще успели поездить по Европе, а мама – чтобы в двадцать пять и чтобы с москвичом.

   – Всё надо делать вовремя, Света, – говорила она мне. – Твоя бабушка всегда говорила: картошку надо сажать вовремя, а то она не прорастет. 

   Она гордится мной, конечно. Наверное. Золотая медаль, два из трех ЕГЭ на сто баллов, но можно было и не, потому что в МГИМО поступила по Всероссийской олимпиаде. В моем родном маленьком городе таких не было ни до, ни после. Красный диплом, год в дипслужбе в азиатской стране. Потом устала, вернулась в Москву преподавать в одном из лучших вузов.

   Гордится, конечно, только при каждой встрече говорит, что что-то волосы у меня опять стали хуже, надо попробовать репейное масло, в Москве вода жесткая. И прыщи снова на лбу, надо как-то за собой ухаживать, и зачем я опять заказала пиццу, у меня как минимум десять лишних килограммов, тут одним бассейном не поможешь, надо брать себя в руки, а я опять утром ела шоколад.

   – Дольку горького с кофе, мама, – привычно отвечаю я. – Так можно, мама.

   – Вот помнишь, ты тогда растолстела – конечно, Олег от тебя ушел.

   Олег ушел, потому что я работала без выходных и зарабатывала больше, чем он, москвич, старше меня на десять лет, и снимала квартиру, пока он жил с родителями в трешке на Ленинском, мама, говорю я про себя и не доедаю корочку пиццы, это все-таки тесто.

   – Вот зачем ты всё время заказываешь то, что даже доесть не можешь.

   Затем, что я сама плачу за свой заказ, мама, я сама зарабатываю на свою пиццу, мама, молчу я. Я с ней так со школы молчу.

   ...Я вешаю трубку и думаю: а ведь я могла бы ей сказать то, чего она ждет уже пять лет. Я беременна, мама. Я буду мамой, мама, я буду хорошей мамой. Я не могу ей это сказать: в три у меня гинеколог, он даст мне таблетки, Маринка рассказывала, что это не очень больно, похуже месячных, конечно, но терпимо. Я договорилась, что могу неделю поработать из дома, а Никита уехал к бабушке, и если меня правда будет сильно крутить, никто не узнает. Просто таблетки, это не очень страшно, это же не настоящий аборт. Срок совсем маленький, какой там ребенок, нет этого маленького рыжего ребенка, всего в веснушках, как у Никиты, и с ярко-голубыми глазами, как у меня.

   Я иду к чемодану, который так и не разобрала, потому что его некуда разбирать; надо найти белый свитер, на улице холодно.

   24 февраля мы с Никитой проснулись – квартира еще была съемной, а кровать удобной, – и стали листать Telegram и Twitter. «А почему, – сказал он, – все пишут ‘пиздец’, и никто не говорит, что случилось?»

   От ужаса меня рвало всё утро. «Ты, главное, не окажись теперь беременной», – пошутил он. «Не дай бог», – ответила я. Месячные пришли в срок, через две недели, и я пыталась купить тампоны во всех окрестных магазинах, и везде лежали только нетронутые тампаксы – так я и знала, что ими никто не пользуется, подумала я тогда.

   – Потому что иначе бы НАТО на нас напало, – сказала мама. – Всё правильно, конечно, это решать надо было.

   – Никита смотрит билеты на Шри-Ланку, – ответила я. – Мы боимся, что перестанут выпускать.

   – Как же вы не любите свою страну, – заключила мама, – а он у тебя еще и трус.

   Никита отслужил в армии, у него специальность – разведчик, я видела его военник с жетоном, по которому опознают «если»; ему предлагали заключить контракт, когда мы встречались еще только год, и теперь он ищет билеты на Шри-Ланку, а я готовлюсь сидеть одна в квартире без мебели, только с холодильником, плитой и горой платьев, купленных не для жизни, в которой каждый день думаешь, не взорвет ли кто-то завтра ядерную бомбу.

   Я говорю, то есть молчу маме в трубку, а потом опять вынимаю пальцами клок волос. Может, постричься коротко, но мама любит, когда у меня длинные волосы, а я люблю маму. Я звоню ей каждый день и слушаю, что наш президент молодец и что мы ничего не понимаем. Я звоню ей так всю жизнь: из детского лагеря – посоветоваться, что надеть на дискотеку. Из Таиланда – рассказать, что настоящий том-ям совсем не похож на московский. Из Лондона – похвастаться, что здесь никто не замечает у меня акцент. Спросить, сколько сахара класть в блины, чтобы получилось, как у нее.

   И она отвечает, что надо было брать в лагерь те красные штаны, про которые она мне говорила; что зачем я вообще поехала в этот Таиланд, надо было в Италию; что еще бы, сколько денег они с папой потратили в школе на моего репетитора по английскому; и что какие опять блины, сама же жаловалась, что попа не влезает в юбку.

   Она говорит это, а я молчу. Это моя мама, и она читала мне в детстве сказки и носила чай с малиной, когда я лежала в пятом классе с воспалением легких. И я ее люблю, я ее люблю, только она почему-то думает, что на меня можно кричать, а еще, оказывается, – что людей можно убивать.

   – Слабое вы поколение, конечно, – говорит она, когда я жалуюсь на цены. – Мы такими не были.

   Я со студенчества работаю, думаю я, у меня очки с оправой от «Гуччи», на которые я сама заработала еще «до катастрофы», я всего лишь хочу жить нормально, мама, и не думать, объявят 9 мая войну или нет. Я покупаю себе стаканчик кофе, замечая, как он подорожал, и думая, что это, возможно, последняя весна, когда я вот так спокойно иду вдоль кустов сирени со стаканчиком кофе. Черт его знает, что будет через год.

   – Успокойся, – обнимает меня Никита, когда я плачу перед сном, – если что, уедем в деревню к моим родителям, научимся закатывать помидоры, как-нибудь проживем.

   Мы оба не для этого защищали свои кандидатские, но от его слов мне спокойнее и хочется водить пальчиком по его щеке, от веснушки к веснушке.

   Потом всё как будто бы устаканилось, и Никита решил пока не уезжать; и оказалось, что если заказывать тампоны онлайн, то всё есть, просто нужно не забывать это делать заранее; и контактные линзы подорожали, но купить можно; и московский август всё такой же, как раньше: воздух тяжелый и теплый, и можно взять бутылку вина и сидеть на скамейке допоздна, а потом подняться в квартиру и любить друг друга, как будто всего этого нет.

   Мы так боялись утром 21 сентября услышать что-то очень страшное, что занимались любовью всю ночь, как когда только-только начали встречаться.

   – Конечно, мальчики должны защищать родину, – сказала наутро мама. – А как еще?

   Двум коллегам Никиты повестки прислали на работу уже назавтра, и он искал билеты «куда-нибудь» – поездом до Уфы, оттуда как-нибудь в Узбекистан, там у него тетка, двоюродная сестра отца; он продолжит работать онлайн и платить ипотеку, а с остальным я справлюсь сама; я справлюсь, всю жизнь же справлялась. Нервничаю, конечно, вот уже и задержка на десять дней, у меня так вообще не бывает, у меня месячные приходят не то что день в день, а час в час, ну ладно, завтра точно придут, или послезавтра. 

   – Мне нужны антибиотики, – говорит в аптеке хмурый мужчина.

   – Да к нам давно не привозят. Всё на фронт, всё на фронт, – отвечает молодая аптекарша, и мне кажется, что в ее голосе я слышу сарказм, но может, и нет.

   Я успеваю подумать, что не знаю, подорожали ли тесты на беременность, потому что покупала его один раз в 19 лет.

   – Может, это брак, так же бывает, – пишет мне подруга Марин-ка. – Ты сначала сходи к гинекологу, а потом паникуй.

   – Подумайте, время у вас еще есть. Только недолго, – говорит гинеколог, темноволосая женщина за пятьдесят, и мне кажется, что она видит все мои мысли у меня на лице. – Если сроки упустите, медикаментозный уже не сделаете.

   – Прекращай лениться и начинай ходить в бассейн, – говорит мама. – Сама же жалуешься, что болит спина.

   «У тебя будет внук или внучка, мама», – молчу я. Никита в последний момент сдает билет: он не хочет уезжать – ни расставаться со мной, ни менять жизнь. В тот вечер его впервые за эти месяцы прорвало, и он кричал мне, что не понимает, какого черта он не может просто жить как всегда, просто работать, зарабатывать и обнимать меня, когда мы ложимся спать, и почему постоянно нужно что-то решать, когда решать не хочется.

   И я думаю: лучше ему не знать, что сейчас решаю я.

   – Это же не навсегда, – говорит Маринка. – Вот он сдохнет, и ты родишь. Ты права, ну какой сейчас ребенок.

   Какой сейчас ребенок, говорю я себе, в нашей студии в Котель-никах всюду валяются чемоданы; когда у нас будет шкаф, непонятно, и куда ставить кроватку, тем более. Мама захочет приехать к нам помогать, а где она здесь будет спать. Я уйду в декрет, и зарплаты Никиты после ипотеки будет едва хватать на еду и подгузники. И повестка, это главное, надо бегать от повестки, – к нам уже звонили и стучали, мы не открыли, а на работе Никите сказали, чтобы скорее брал отпуск и уезжал, может, и удастся перекантоваться. И Москву еще не бомбили, но мы же каждый день думаем, что будут бомбить; да мы же и не планировали, это же случайность, какой, к черту, сейчас ребенок.

   …Рыжий и в веснушках, думаю я, с голубыми глазами. И если девочка, то я буду заплетать ей косички, и она не будет выходить из дома без коляски с пупсом; а если мальчик, Никита будет учить его кататься на велосипеде, и однажды мы втроем пойдем на каток, где я разбила коленку на нашем втором свидании; а потом вместе будем есть картошку в «Макдональдсе», он к тому времени вернется в Россию, ведь кончится же это когда-нибудь.

   «Мой ребенок, вот какой», – думаю я.

   ...Я сижу, жду очереди у гинеколога и думаю, что можно же не принимать таблетки, а просто пройти осмотр. А потом позвонить маме и сказать, что я тоже теперь буду мамой. Она обрадуется, только скажет, что у нас слишком маленькая квартира, потому что Никита не заработал на квартиру побольше. И что где вообще Никита, – а, уехал, прячется от повестки, и как вы такие будете жить, чему вы только научите ребенка.

   Нужно взять таблетки. Нужно взять таблетки или не взять, и время подходит к трем.

   – Проходите в кабинет, – говорит гинеколог, приоткрыв дверь.

   И я встаю.