Владимир Эфроимсон

ЗАМЫСЛОВАТЫЙ ПУТЬ К ЦЕЛИ

Короче, в этот раз до цели я опять не дошел,
скорее всего, даже не понял, куда идти,
и, вообще, на хрена теперь эта цель, и без нее хорошо,
как, наверно, не было лет, скажем так, с двадцати.
А что было-то в двадцать? В двадцать пять? –
Ну, напивался в хлам,
девицы какие-то пробулькивали, как пузыри,
и на фоне булькающих водки (портвейна не пил), семьи, института, веселых дам,
кажется, еще и стихи писал – поди-ка, теперь разбери –
ничего ж не осталось, все повыкидывал, вроде как Гоголь, сжег,
расколошматил вдребезги, разнес вдрызг,
потому, что в присутствии жизни, то есть – водки, семьи, чужих жен,
совершенно неуместен восторженно-скорбный поросячий визг.
Думал, что не вернусь, но оказался слаб, –
и с водкой – не напиваюсь, но выпить не откажусь,
и стихи вот всё лезут и лезут, и насчет баб...
впрочем, последнее – в прошлом, так, застарелая грусть...
А еще в двадцать – в голове голос: «Вставай и иди!», –
такой убедительный, что вставал и шел, и шел сколько было сил,
и создавал тот голос иллюзию, что цель есть – там, впереди,
и вставал я, и шел, и шел – до цели, правда, не доходил.
Но что интересно – голос (тот самый, про цель) снова бурчит, –
снова, всё еще... кто разберет эту всю лабуду.
Но только я уже старый, ученый, опытный, почти инвалид,
и с целью этой, пожалуй, я обожду,
обожду...
обожду...
еще обожду

* * *
Где-то там, в голове, в глубине где-то
существуют, живут все, с кем был когда-то,
говорят в темноте – ведь там нет света,
и звучат обиженно-виновато.
Виноваты все – и они, и я, – но
их упреки ко мне кажутся весомей,
а признанья вины звучат неявно –
отдаленный шорох в пустом доме.

Помолчи, попробуй не материться,
в покаянно-обиженном тихом хоре
различить голоса (а за ними лица),
разобрать на отдельные волны море.
Эти шепот, и ропот, и крик, и стоны
с ослаблением зренья звучат яснее...
Вдруг всплывет что было во время оно,
заглушит привычную ахинею.

И не старческой памяти ведь капризы –
этот шум, пробивающийся оттуда,
похороненный заживо стучит снизу,
и кричит, и шепчет, верит в чудо.

ПОЛЕТЫ ВО СНЕ И НАЯВУ

Было время, я, как и многие другие, тоже летал во сне.
Сны были яркие, детальные, легко вспоминались потом;
и что интересно – не было при этом ни легкости, ни эйфории во мне,
каждый сантиметр над землей требовал напряжения, давался с трудом.

Поэтому летал я невысоко, от силы метр или два,
как бы плывя брасом, но воздух разреженнее, чем вода,
поэтому гребки были слабыми, перемещался едва-едва,
да еще и ветер то и дело сносил не туда.

Вот такие полеты – низко, медленно, от усталости чуть живой,
еще и руками размахиваю, как последний чудак,
ничего не вижу вокруг – нет сил вертеть головой...
Пешком быстрее, легче, изящнее, но иногда
хочется именно лететь, пусть хоть так

ОДИН ДЕНЬ

Солнце вломилось.
Завтрашний день.
А просыпаться все неохота,
но со стены возвещает что-то
листьев акации зыбкая тень,
как письмена языка чужого...
Точно! Послание! К черту сон!
Шанс, что бывает раз в миллион
лет, и не жди, что выпадет снова.

Сколько случилось за этот день!
Бабушкин сад до конца разведать
даже не думай – хоть до обеда
можешь пролазить, коль не лень.
Старая яблоня, звать «пепин»,
ветви почти до земли обвисли –
скрыться за ними и думать мысли,
те, что приходят, когда один.
Если пролезть за кусты малины –
там, у забора, есть пролаз –
нужно ползком – и на уровне глаз
закопошится холм муравьиный.
После на улицу – там друзья,
Галка-соседка – любовь до гроба,
знаю, мы это чувствуем оба,
хоть раньше думал, что только я.
К речке дорога, заросший сад,
мимо обрушенной старой криницы –
там обязательно надо напиться,
о это потом, на пути назад.

В ночь, не закончившись, сходит день,
в сон, в эту лунную тень на стенке,
в боль от разбитой опять коленки,
в мир, лихо сдвинутый набекрень.

Сколько случилось за этот год –
пара поездок, две-три интрижки,
пара статей, макет новой книжки –
словом, удачный, наполненный год.

Что же случилось за эту жизнь?
А ничего, почитай, не случилось...
Разве что солнце когда-то вломилось
в тот все еще не законченный день

         Нью-Йорк