Татьяна Скрундзь

 

Кукушка

 

Дом стоял в начале улицы, прямой, как взлетная полоса, возле старого собора, в котором в те годы располагался краеведческий музей. Стены собора были грязно-белыми, купола без крестов. Высокая храмовая колокольня виднелась издалека. Если высунуться на полторса из окна пятого этажа хрущевки, где я жил с бабушкой и родителями, колокольня просматривалась насквозь.

Под окнами пролегал проспект. Он упирался в просторную площадь, ограниченную с одной стороны соборным комплексом, с другой – памятником. За спиной памятника начинался квартал, состоящий сплошь из «сталинок». Это был самый богатый квартал в городе, жили в нем депутаты и градоначальники, и я знал об этом, потому что детсадовская однокашница была одной из них. Девочку звали Майей Малиновой, и сама она была вся, как свое имя, – розовая, тоненькая и заносчивая.

В одном из таких домов на нижнем этаже располагался самый большой в городе гастроном, в масштабах нашего городка сравнимый со столичным «Елисеевским». Иногда под стеклом витрин здесь можно было увидеть деликатесы вроде копченой колбасы. В гастрономе на единственной кассе работала бабушкина приятельница – тетя Шура.

Когда я достиг возраста сознательности, и бабушка стала доверять мне незначительные покупки, касса стала интересовать меня больше всего в этом гастрономе. Она представляла из себя фанерную будку высотой метра в полтора. На фанере закреплено еще высокое стекло с полукруглым окошком для передачи денег. Чтобы купить продукты, нужно сначала назвать их все по очереди, и кассир щелчками пробьет стоимость. Затем из щели в металлическом ящике волшебным образом выползет бумажный язычок с непонятными знаками и цифрами, которые служат кодом для полной женщины в сероватом переднике за прилавком. Она подаст все необходимое после того, как внимательно изучит бумажку.

– Пакет молока, полбуханки черного и батон, – очень ответственно произносил я, вставая на цыпочки и вытягиваясь, как стела, чтобы подать деньги.

В окошке являлось улыбающееся тети Шурино лицо в обрамлении иссиня-белой от седины и тщательно набигудюженной прически. Из густых кудрей торчала пластиковая диадема с резными краями. В гастрономе все продавцы носили такие, но у кассира диадема была выше и узорчатей.

Вместе с чеком тетя Шура иногда вкладывала в мою ладонь конфету. Я тотчас совал сладость за щеку.

Тетя Шура испокон веку дружила с бабушкой. Где они познакомились, неизвестно. Бабушка всю жизнь работала доктором, а тетя Шура была королевой гастронома. Они были ровесницами, или я не умел уловить разницу в возрасте. Они были похожи, особенно в домашней обстановке – в штопанных чулках и цветастых халатах. В карманах халатов у обеих всегда водились сладости.

Но были и различия. Кроме поликлиники, бабушка принимала дома, в своей небольшой комнатке. Больные приходили ежедневно. А в праздники наша квартира была полна гостей – бывшие бабушкины пациенты приносили цветы. Я мог наблюдать оказываемое ей уважение. Верно, она была хорошим врачом.

Тети Шурина профессия вызывала почтение иного рода. Так впечатляет, к примеру, масштаб небоскреба или большая блестящая машина. Обращались к ней всегда почтительно. Как-то раз я наблюдал, как к кассе подходит нестарый мужчина в костюме, тетя Шура выходит к нему навстречу, обменивается с ним какими-то свертками, а потом этот дипломат берет ее за руку и склоняет голову. Не иначе – королева.

Даже фанерная будка выглядела, как трон, с высоким постаментом для стула внутри, чтобы взрослый покупатель, стоя у окошка, таким образом оказывался лицом к лицу с кассиром. Но то взрослый. Я же, задирая свою пятилетнюю голову, видел тетю Шуру снизу вверх на фоне потолка, окрашенного в эпические тона советского декора. На таком фоне ангельские кудри смотрелись легкомысленно, что, впрочем, не умаляло тети Шуриного величия. Еще не знакомый в своем возрасте с гордостью, я, тем не менее, испытывал смутное чувство превосходства перед другими покупателями, жавшимися в очереди позади. Правда, бабушка с тетей Шурой вела себя просто. Если я приходил в магазин с нею, она выдвигала меня с деньгами вперед, а с приятельницей здоровалась со сдержанной доброжелательностью. Мне это почему-то нравилось. Какая-то тайна присутствовала между ними.

Дружили они по телефону. Бывало, занимали аппарат часами. Я слышал скорбные интонации в голосе бабушки, а иногда восклицания:

– Ах, что поделать, что поделать!

О чем шла речь, меня не волновало. Волнительным было вот что: каждый раз после таких продолжительных бесед меня посылали на другой конец улицы с посылкой, будто Красную Шапочку – через весь лес. В «корзинке» могли лежать сушеные грибы, ароматный яблочный пирог, ягоды с нашей дачи. Домой я тоже возвращался с гостинцами – отрез колбасы или куль редких конфет.

Чтобы добраться до адресата, нужно было пройти два квартала, пересечь дорогу с трамвайными рельсами по светофорному переходу, потом пройти еще два квартала и свернуть в полный зелени двор, благоухающий клумбовыми петуньями. Тетя Шура жила в последнем подъезде.

Автомобили и трамваи в то время ходили нечасто. Как многие дети, я говорил «транвай», искренне не понимая, как можно коверкать слово буквой «м». Силясь уразуметь власть грамоты над внутренней сутью языка, я любил следить бег сказочных желто-красных фургончиков из окна своей комнаты. Трамвай казался особенно фантастичным глубокими вечерами, когда прохожие растворялись в оранжевом свете включенных фонарей, будто призраки, и последние автомобили, с высоты похожие на игрушечные машинки из моей коллекции, один за другим разъезжались по своим гаражным ночлежкам. На опустевшей улице, в тишине, как в замершем времени, появлялся он – волшебный дозорный спящего города, светящийся желтым светом и совершенно пустой изнутри. Он скользил по блестящим рельсам и нежно позванивал.

Летом окна в доме держали открытыми, звонок был хорошо слышен. Зимой же из фонарей, точно в беззвучной пантомиме, падал снег. Трамвай плыл по белому полотну, оставляя позади след из двух параллельных прямых. В такой час он казался особенно легким в своем ходе, почти живым, сознающим предназначение свыше и исполняющим его существом. Знать имя существа тогда становилось неважно, достаточно было одного восхищения.

Днем я смотрел на трамвай почти равнодушно. При свете солнца в кабине был вагоновожатый, волшебство исчезало. Кроме того я уже знал – одним таинством мир не ограничивается.

Я отчетливо запомнил то лето, когда впервые оказался у тети Шуры в гостях вместе с бабушкой. Хозяйка провела нас в комнату, где стоял накрытый к чаю стол. Взрослые начали туманный разговор. Я крутился на стуле и поедал зефир.

– Никаких изменений? – спрашивала бабушка.

– Куда там, – отвечала тетя Шура. – Лекарства вроде помогают, после них она спокойней. Сейчас вот спит, вообще она очень много спит.

– А память? – спрашивала бабушка. – В прошлый раз она меня не узнала, а ведь неделя прошла. К тому же целыми днями одна.

– Меня еще узнает. Мне тут порекомендовали одну лечебницу. Но ты ведь заешь, что это такое. Там больные, как сироты, лежат. Я так не смогу.

Бабушка клала свою коричневую морщинистую ладонь на тети Шурину, тоже морщинистую, но бледную, с тонкими пальцами.

– Шура, ей еще нет и восьмидесяти. Организм еще может бороться. А в больнице неплохой уход, я могла бы помочь устроить получше.

– Зоя, нет, не могу. Да я ведь не жалуюсь. Конечно, устаю иногда. Но пусть уж дома, так лучше. А тебе спасибо, районные врачи давно рукой махнули. Вот бы еще к Але вырваться. Внука повидать тоже хочется, ему недавно два годика исполнилось. Аля фотографии присылала.

Тетя Шура улыбалась и смахивала соринки из глаз. Аля – взрослая дочь тети Шуры, она жила в другом городе, и я никогда ее не видел и никак не представлял. Зато я выдумывал себе ее мальчика, как он приезжает и ест зефир, сидя на высоком стуле и болтая, как и я, своими толстыми ногами. Я был страшно худ, но мне отчего-то казалось, что внук королевы гастронома обязательно должен быть упитан и весел. Мне стало смешно; увлекшись, я перестал слушать, а потеряв нить разговора, скоро заскучал. И вот, как раз в ту минуту, когда усидеть на месте сделалось невозможным, из прихожей донесся громкий щелчок, и сразу после него – глухие удары и звуки, каких я прежде никогда не слыхал.

Я незаметно сполз со своего места и пробрался в крохотное помещение у входной двери. Там было сумрачно, но из проема, разделяющего прихожую с комнатой, лился слабый дневной свет. Пахло дерматиновой отделкой под красный кирпич. В углу стояла вешалка с грудой одежды. А напротив входной двери, очень высоко, висели старинные часы в форме домика с треугольной крышей. Пришлось задрать голову, чтобы разглядеть их. И я замер, как соляной столп: под коньком крыши домика распахивалось окошко, и оттуда появлялась, говорила «у-у» и тут же вновь пряталась назад крохотная птичка с глазами-бусинками, красным клювом и пестрым оперением. «У-у, у-у, у-у», – повторяла кукушка. «Бом-бом-бом», – вторил невидимый гонг.

Завороженный, я, непоседа, не мог сдвинуться с места, покуда бой не умолк, и дверца не захлопнулась окончательно. Маятник мерно раскачивался туда-сюда, из комнаты по-прежнему доносился негромкий разговор. Они ничего не заметили. Я был один. Но в то же время и не один. Там, в часах, сидела живая (а я не сомневался, что она живая) птица. Я еще немного постоял, но больше ничего не происходило. Ходики тикали, их изящный аристократизм вовлекал в свой неторопливый, неуклонный ритм. Что-то внутри покрякивало и посвистывало. С ощутимой тяжестью качались на тонких цепочках пудовые гири. Царственными шажками двигались резные стрелки по фарфоровому циферблату. Пожалуй, часы тоже были живыми. Как ночной трамвай, с которым их роднил тонкий механический звук, похожий на шевеление внутренних токов в человеческом организме. Но главное, конечно – кукушка.

Я ждал ее до тех пор, пока бабушка не объявила, что пора уходить.

– Ты, Шура, звони всегда, – сказала она на прощанье. – Если что забудешь, напомню. А у нас скоро засолка, пришлю Юру с баночкой-другой.

– Ну что ты, что ты, – засмущалась тетя Шура.

– Не возражай. Все свое ведь...

Меня посылали к тете Шуре довольно часто. Я никому не рассказывал о кукушке, но в пять лет нетрудно и самому разгадать систему временных координат и постараться приходить к ровному часу. Почти всегда это удавалось.

Матери тети Шуры я никогда не видел. Она не выходила из дальней комнаты, и ее как бы и не существовало. Позже бабушка рассказывала, что похоронив ее, тетя Шура уехала к своей Але. Случилось это в тот же год, когда мне было пять лет.

Но пока тетя Шура жила совсем рядом, и я радовался, что вожу дружбу с таким важным человеком, как королева гастронома. Она встречала меня всегда в простом старушечьем платье, близнеце всех домашних халатов того поколения. Выцветшие незабудки на тщательно отутюженном подоле. Круглый воротничок. Форменную корону тетя Шура дома не надевала, делаясь от этого проще и ближе.

Смущаясь, я отдавал ей сумку с передачей и, весь трепеща, таращился на часы. За пару месяцев я выучился считать до двенадцати и уже без труда узнавал цифры. Если я приходил чуть раньше полудня, тетя Шура никогда не торопила меня, мы ожидали боя с кукушкой в приятных беседах.

– Как поживает мама, Юрочка?

– Хорошо, – я поглядывал за стрелками.

– А папа?

– Да он на работе, – большая вот-вот встанет вертикально, и...

– Скоро выходной день, если захочешь, приходи ко мне в гости просто так. Когда гулять будешь, например. Забегай всегда, не стесняйся.

– Хорошо.

И когда звучал первый удар, тетя Шура умолкала. Кажется, она догадывалась о моей тайне, и мы вместе наблюдали за кукушкой. Я – с открытым ртом, тетя Шура с полуулыбкой на тонких губах.

Мы с бабушкой еще как-то очутились здесь вместе. Как и в прошлый раз, взрослые сидели за накрытым столом и вели скучные разговоры. А я то и дело поглядывал в сторону прихожей и немного нервничал. Но вот уже все засобирались, а часы как назло никак не хотели догнать ровный час. Обуваясь перед дверью, я старательно медлил с застежкой на сандалиях, а потом замялся, не желая прощаться.

– Что ты, Юра? – спросила бабушка. – Забыл что?

Тетя Шура всполошилась.

– Кукушка! Юра, ты кукушку ждал?

Я кивнул.

– Зоя, мы же традицию завели. Обращала ли ты внимание на вот эти часы, как они бьют? Давай послушаем, я подведу. Правда, сейчас без десяти час – только один удар.

Она гордо взглянула на ходики и продолжила, уже открывая стеклянную дверку циферблата:

– Это фамильные часы. Произведены были в Германии, еще при кайзере, представь только. Ручная работа. Мне достались, можно сказать, по наследству. Когда-то они висели в лютеранской кирхе. Там на обратной стороне печать осталась – 1880 год.

Бабушка уважительно закивала. Тетя Шура сдвинула длинную стрелку на цифру двенадцать. В нутре часового механизма лязгнуло, стукнуло, весь домик будто содрогнулся, и в миг удара плошечкой о гонг распахнулась дверца, и оттуда на секунду выпорхнула моя любимица: «у-у». И вновь зазвучало мерное тиканье.

– И все? – бабушка засмеялась.

А я готов был заплакать от досады. Ну как же так! Тут и впрямь ничего не поймешь, и бабушка наверняка ничего не поняла, потому что сразу сказала:

– Ну все, Юра, пора прощаться.

Видимо, лицо мое выразило настолько глубокое разочарование, что тетя Шура, взглянув на меня, вдруг решительно вступилась за меня и кукушку.

– Подожди, Зоя. Нужно вернуть стрелки на прежнее время, – она подмигнула мне, но я не понял предлагаемого фокуса.

В животе образовалась неприятная тяжесть. Почему время так хитро владеет нами всеми? Я насупился и смотрел в пол, ожидая, когда бабушка распахнет дверь и подтолкнет меня к выходу на лестничную клетку.

– В таких часах все равно нельзя крутить стрелки назад, – продолжала тетя Шура. – Только вперед, и чтобы количество часов отбивалось полностью. А иначе механизм сломается. Так что, если у вас есть минутка...

Я взглянул на бабушку. Она встала в позу ожидания, а тетя Шура повернулась к часам и начала прокручивать большую стрелку по кругу, останавливаясь всякий раз, когда маленькая, неторопливо следуя за ней, достигала следующей цифры.

Механизм урчал непрерывно, одна из гирь – чего я не замечал до сих пор – ползла вниз, маятник не останавливался, но тиканья было совсем не слышно. Кукушка без устали выпархивала и вновь и вновь повторяла свой тихий призыв. Время идет! – твердила она. – Время бежит! Чучелка, а теперь я отчетливо ее разглядел, действительно была сделана из настоящих перьев, скорее всего, от серого волнистого попугайчика. Бусинки глаз сверкали, отражая – один – голубоватый свет из окна комнаты, другой – электрический желтый, от лампочки в коридоре. Блики придавали ей задорной дикости, но едва кукушка пряталась, как хотелось снова ее увидеть, и она исполняла мое желание раз за разом, удар за ударом. Наконец, все стихло. Тетя Шура установила стрелки на без пяти час, закрыла стеклянную створку и подтянула вверх одну спустившуюся на цепи до самого пола гирю.

– Спасибо, – не помню, произнес ли я это слово вслух или только подумал.

Бабушка заторопилась. Уходя, я еще раз взглянул на часы и еще раз, с благодарностью, на тетю Шуру. И внезапно все понял. Игрушеч-ная пигалица на пружине в окошке деревянного домика отсчитывала время наших жизней – моей, тети Шуриной и бабушкиной, и той неведомой тети Шуриной матери ровно одинаково. И все же ни изящные стрелки, ни маятник, ни сама чучелка не имели никакой силы без того, кто владеет ими. И еще я услышал присутствие чего-то, что выше времени, что имеет власть над ним и над всеми нами. Мне стало страшно и торжественно одновременно.

Тогда я всего этого не мыслил, но чувствовал многое и оттого многое – много больше нынешнего – просто знал. Кукушка была волшебством, и это волшебство не утратило для меня милой привлекательности до сего дня, и до сих пор во мне вызывают трепет антикварные механические часы с боем; равно и крутобокие трамваи, какие встречаются иногда в старых европейских городках, напоминают мне мирные годы детства.

Когда мы с бабушкой уже выходили из тети Шуриной квартиры, прозвучал-таки еще один удар часового гонга – пробил час пополудни. До конца дня, я помню, во мне светилось какое-то незнакомое раньше счастье, но я был печален. Я знал, что больше не приду сюда. Так и случилось – вскоре тетя Шура оставила наш городок.