Сергей Шабалин

* * *
В прибрежном парке больше не звучит
горе-свирель несмазанных качелей.
Упругих волн косматые кащеи
крадут последние теплинки из печи,
погашенного до июня пляжа.
Безмолвие. Сегодня слова даже
ты не прошепчешь... И не прокричишь
от радости, как прежде (помню сам) –

апрельским утром ветрено-лучистым
мы шли к вокзалу, а навстречу нам
плыла армада велосипедистов.
Их было много – женщин и мужчин
беспечно молодых, и мир был создан
только для них, а спицы их машин
светили ранним, восходящим солнцем...

Мне больше в жизни ничего не надо –
сказала ты в тот день, но лишь осколки
той жизни живы. Горьким листопадом
залит асфальт, как кровь вишнево-горьким.
И листья кленов пристают, как ласты,
к подошвам нашим и хрустят, как хлопья...
Ко дну залива медленным балластом
плывут дождливых месяцев циклопы.

В прибрежных ресторанах – смерть сезона.
Официант покуривает сонно.
Ненастных дней суровые циклоны
остановили парк аттракционов
и бормотуху не дают распить
бездомным сторожам площадки детской.
Я по привычке пробую шутить.
Но это осень. Мне не отвертеться...

ЕЩЕ РАЗ О СТРАННОСТЯХ ЛЮБВИ

Чаадаев – стоик и титан,
и философ (правда, не мессия) –
знал, что глобус не на трех китах
и не верил в миссию России.
От любви до ненависти путь –
одношагов (с этим спорить трудно).
Из легенд живых попав в толпу,
зрелищ ждущую, распятым быть прилюдно...

Но при этом родину любить,
чтоб потом презреть ее, отторгнуть...
Ведь любви земной прекрасной быть
содержаньем и, тем паче, формой
надлежит. А чувство визави –
ты мне дорог тем, что всех дороже?
Человек замешан на крови
и сменить свой биотип не может...

Что есть шар земной? Пятно Миро
и модель Гогена с внятным раем.
Лишь поэт тоскливо вспоминает
мерзлый город проходных дворов.
Тамбур шаткий от проказ судьбы
и рогатки собственной работы.
Черные запои по субботам –
наш ответ на коммунальный быт...

Он любил не Землю – антимир –
часть ее шестую, если точно.
Что там было? Миф. Великий миф.
Иногда жестокий и порочный.
Может быть, он малодушен был
не сопротивляясь расставанью.
И как классик родину любил
на неуязвимом расстояньи.

Но ругая ворох блеклых виз,
он не спутал следствие с причиной.
Что бы с лирою его случилось,
если б не бежал он от любви?
А блестящий Чаадаев был
точен, смел, но глуховат при этом,
не услышав музыку любви,
близкую изгоям и поэтам...

КОНЕЦ
Резюмировать век номер двадцать совсем нелегко.
Несмотря на подробный архив вне границ и пределов,
белых пятен немеренно. Скажем, Малевич и Ко.
Может, черный квадрат – на поверку овал, и он белый?
Повернув руль истории вспять, я в двадцатых уже...
Приоткрою глаза и с отчетливой резкостью вижу –
нерв и мускул Матисса, железное сердце Леже,
а под мозгом Пикассо – бездонное чрево Парижа.

Цифра двадцать – подводная мина во мне –
только это не карма, не магия чисел, не цифр стихия.
Я б купил, например, два десятка картин Делоне
и отправил на родину мастера – то есть в Россию.
Он не брат Казимира? В цветастом углизме его
Делоне оживал, как в космических взлетах Шагала.
Разве это не взбалмошно-русский тринадцатый год,
что поэт в желтой кофте оттиснул футуро-шагами?

Коренастый испанец Пикассо, конечно, хирург.
Кроме этого – мизогинист и, возможно, виднейший,
возвратил в современность одну из неточных наук –
расчлененение скрипок, гитар и… естественно женщин.
Расчленить инструмент музыкальный – новаторский кайф –
разложив составные, уверовать в сумму, как в звук.
А на бабу поднимется разве стальная рука –
вышибала ли ты, полисмен или только хирург.

Но Паблито пол слабый неистово четвертовал.
Как, допустим, одну характерно французскую женщину.
Скальпель мастера денно и нощно над ней колдовал,
пока мэтр не понял, что делать с ней в сущности нечего
ни в постели, ни в жизни… И, русскую выбрав жену,
он работал до боли и крови, до горького пота.
Что б цветы авангарда взошли на российских болотах,
когда ветер дырявую крышу над миром прогнул...

От Парижа до Киева ветер разнес семена.
Над Москвою пронес, и Кандинский их бережно пóднял.
Авангардному ветру бескрайность равнины нужна
для того, чтоб он стал ураганом, и мир его понял.
Но эпоха прошла. Поиграв с Арагоном в да-да,
авангард напоследок кокетливо стал постмодерном.
Дальше гуще – навалом пошла лабуда –
Ассамбляж, инсталляции, стул демиурга в консервах.

Что оставим потомкам? Возможно, айфон и планшет,
если только они сохранятся в безумном забеге.
Справедливости в мире подлунном по замыслу нет.
А в ИЗО – Божьей искры. Остались лишь мода и деньги...

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Дождь ошарашив затхлый городок,
метнулся в ночь серебрянным прыжком,
протягивая поезда гудок,
сквозь фонаря дрожащее ушко.
Дождь затолкал нас в призрачный вагон
под ядовитый бледно-желтый свет.
Где я тушил отчаянья огонь,
кроша столбцы потрепанных газет

секирой глаз. Расставшись навсегда
с мечтой придурка о продленьи мук.
Ее лицо стекало, как вода
с окна вагона в пенистую муть...
Ночной экспресс играл тяжелый рок
на бесконечном грифе ржавых шпал.
Меня не ждал предутренний Нью-Йорк,
и я его, горбатого, не ждал.

Но я прошел сквозь лабиринты «Пэн –
Станции» и, остров расчленя,
рассматривал рубцы знакомых стен,
страшась оскала завтрашнего дня.
Рубцы вели в полузабытый бар,
где местный Воланд восседал и где
бронзоволиций и беззубый бард
пел алкашам о ветренной звезде.

Заезжих шлюх хохочущий дуэт
плевался в дым о правде злачных мест.
Негоциант семидесяти лет
ответствовал о матче Доджерс-Метс...
Но я уже прошел свой Рубикон,
ища бармена, а не шансонье.
Чтобы залить былое коньяком,
и раствориться в наступившем дне...

* * *
Володя уехал в Бильбао.
Сережа уехал в Канаду.
Им большего нынче не надо –
они проскочили шлагбаум.

Меня они не понимают.
Зачем я в Москву приезжаю?
Канада им кажется раем.
Испания тоже канает…

Их путь забугорно-попсовый
я знаю детально, до точки.
И каждому где-то за сорок,
но это сегодня – цветочки.

Метраж наших эврик – не новый.
Восторг – эйфорийно-недлинный.
...Но всё начиналось со слова
и словом закончится, видно.

***
Скоро тридцать лет как нет железного
занавеса. С ним и ностальгии...
Эту байку, как точильщик лезвие,
мастерски затачивают гиды –
от литературы журналистища,
лезвие блестит и не случайно.
Вопреки холодности артиствующих
вне орбиты магии и тайны...

Верю, ностальгия не досадует
детям нефтяного олигарха.
На работу приходить ненадобность
от недуга – верная припарка.
Взял билет назло погоде ветреной
и в иллюминаторе, спросонья,
разглядел разметки Шереметьево...
Надоело? Снова на Гудзоне.

Только всезависящим от доллара
и на службу ежедневно чешущим
авиауколы не дарованы;
терапия неба не обещана...
Впрочем, в возвращеньи нет отдушины
тем, кого еще в России вылечили -
столь прицельно наплевали в душу им,
что они английский в Пскове выучили.

И меня на родине не гладили,
подливая в водку морс кисельный...
Били кулаком – чтоб помнил ссадины.
Били словом, что еще больнее.
Но бывали и другие встречи – годные
стать началом жизни, вдохновения...
В общем, каюсь в личном неумении
вычеркнуть из списка слово «родина».

За бугром сквозило счастьем фартучным
и фабрично-выкроенным. Мне же
выдавали родину по карточкам
в жизни, проходившей на манеже.
Где бывали и с рапирой выпады
и бега от хищников измученных
дрессировкой - злая карта выпала.
Я уж и забыл о вере в лучшее...

Удалась ли жизнь? Нет, наверное –
врать себе – провальная затея.
Но держу в руках цепочку медную,
ту, что ты оставила в постели.
Ты идешь навстречу легкой поступью
сквозь снежинки на ресницах тающие.
А за поворотом – девяностые
и железный занавес не пал еще...

                 Нью-Йорк