Марк Уральский

 

Исторический романист эмиграции[a]

 

ГЛАВА 1. НАЧАЛО НАЧАЛ (1919–1923)

 

Всё, что произошло с Марком Алдановым после 1917-го, в общих чертах просматривается в историях жизни сотен тысяч русских людей, выброшенных волной революции на Запад. Уникальность же его судьбы в том, что именно в изгнанничестве Алданов состоялся и блестяще преуспел в той сфере деятельности, которую выбрал по призванию сердца. В считанные годы в эмиграции Алданов стал литературной знаменитостью – наиболее востребованным, широко известным, переводимым на многие языки и читаемым на всех континентах1 писателем Русского Зарубежья. Более того, он стал единственным европейским писателем исторического жанра, чьи беллетристические произведения своими сюжетами охватывают почти два столетия – с 1762 («Пуншевая водка») по конец 1950-х гг. («Живи как хочешь»). Каждая его книга в отдельности составляет законченное целое, но все они, вместе взятые, связаны между собой сложной цепью аллюзий, тем, персонажей2. Такая всеохватность и, одновременно, жизненная «интимность», наряду с классической ясностью изложения и энциклопедическим документализмом, убеждавшим читателя в верности алдановской репрезентации европейской истории, сделали его книги очень популярными в Русском Зарубежье и, в переводах, для западного читателя. Алданов, без сомнения, крупнейший представитель жанра русской историософской прозы ХХ столетия.

Как уже отмечалось, Марк Алданов вместе с Алексеем Толстым прибыли в Париж летом 1919 года, когда, как писал А. Толстой в книге «Эмигранты», «...Ветер с океана приносил короткие ливни, солнце сквозь разрывы облаков освещало мокрые асфальты Парижа, бульвары, каштановые аллеи, аспидные крыши, полосатые парусины над столиками кабачков, потоки потрепанных автомобилей, снова вернув- шихся с полей войны к услугам парижан и иностранцев. Город испускал сложное благоухание. <…> Ветер с полей войны, где под тонким слоем земли еще не кончили разлагаться пять миллионов трупов промежуточного поколения французов, немцев, англичан, африканцев, нагонял на город тление. Оно приносило странные заболевания, поражавшие Париж комбинированными карбункулами, рожей, гнилостными воспалениями, нарывами под ногтями, неизученными формами сыпи. Мертвые, как могли, участвовали в виде стрептококковой пыли в послевоенном празднике живых. Слезы все были пролиты, траур остался лишь в черных оттенках мужских галстуков, женщины обнажились по пояс, и город с часу дня до розовой зари надрывающе пел саксофонами. Всюду, где был квадратный метр свободной площади, взвывала стальная пластинка флексотона, мурлыкала скрипка, хрипела кривая дудка, стучали дощечки, бухал турецкий барабан, и демобилизованный, плотно прижимая к себе растопыренными пальцами женщину, шаркал и шаркал подошвами…»3. И все другие воспоминания А. Н. Толстого о недолгой эмигрантской жизни, увидевшие свет в СССР, написаны в столь же неприязненно-очернительском ключе: «Во Франции 11/2 миллиона убитых, цвет нации срезан. У Франции 350 миллиардов франков внешнего долга. Нация вымирает <…> У нас в Париже такая гниль в русской колонии, что даже я становлюсь мизантропом. В общем, все – бездельники, болтуны, онанисты, говно собачье»4. Будущий «красный граф» довольно скоро из Парижа сбежал – сначала в Берлин, а затем, когда решил, что эмиграции с него довольно, прямиком в Москву. По общему мнению свидетелей времени, страдания Алексея Толстого в эмиграции – плод его художественного воображения, а их гипертрофированная эксцентричность имеет сугубо-«заказной» характер. По характеру своему граф был жизнелюб-конформист, идейными соображениями свою жизнь не отягчал.

Алданов же, напротив, был человек «идейный» и сугубо принципиальный. Большевистская идеология была ему отвратительна, и ни за какие материальные блага он не желал отказываться от личной и творческой свободы. В этом отношении он вполне олицетворял духовный настрой интеллектуальной части всей русской эмиграции «первой волны». В личном плане для Алданова, в совершенстве владевшего французским, окружающая его обстановка отнюдь не казалась чужеродной. Хотя в дошедшем до нас алдановском эпистолярном наследии отсутствуют описания Парижа начала 1920-х гг., можно полагать, что воспоминания о дореволюционном времени, в том числе и о былом Париже – как «уютном, старом, может быть слишком тесном, но дивном храме жизни», его угнетали куда меньше, чем А. Толстого. Как о том свидетельствуют его многочисленные высказывания в художественной прозе и публицистике, по своим и культурно-бытовым предпочтениям он был убежденным франкофилом и в рамках этой культурной традиции вне зависимости от «гримас времени» чувствовал себя очень комфортно. Не в малой степени именно поэтому большую часть своей эмигрантской жизни он прожил во Франции и, в основном, в Париже. Здесь началась его литературная слава, отсюда он, бросив всё свое добро, бежал от немцев в 1940 г. на юг, сюда же вернулся из Америки после войны в 1946 г. Последние десять лет Алданов жил по преимуществу в Ницце, но после его кончины в Париже доживала свои дни его вдова, Татьяна Марковна Алданова5.

Алданов не обладал качествами аффективно яркой художественной личности. Ничего такого, что «пикантно» оживляло бы его портрет, не отложилось в памяти современников. И все же по их воспоминаниям можно составить представление о том впечатление, которое русский парижанин Марк Александрович Ландау-Алданов производил на окружающих. Андрей Седых: «В молодости он был внешне элегантен, от него веяло каким-то подлинным благородством и аристократизмом. В Париже, в начале тридцатых годов, М. А. Алданов был такой: выше среднего роста, правильные, приятные черты лица, черные волосы с пробором набок, ‘европейские’, коротко подстриженные щеточкой усы. Внимательные, немного грустные глаза прямо, как-то даже упорно, глядели на собеседника...»6 Борис Зайцев вспоминает его как изящного брюнета с благородной внешностью, отличными манерами и «прекрасными глазами»7. На всех сохранившихся изображениях, в том числе и на портрете А. Лаховского, глаза Алданова действительно привлекают своим особенным – проницательным и, одновременно, отстраненно-задумчивым, как бы «нездешним», – выражением. На пороге своего пятидесятилетия Алданов внешне сильно изменился. Вера Бунина отмечает в своем дневнике: «23 февраля 1928 года. Вчера видели Алданова, он очень изменился, пополнел, стал каким-то солидным. Но все такой же милый, деликатный, заботливый»8. По свидетельству Романа Гуля, к середине 1930-х гг. Алданов «потолстел, обрюзг, ни следа былой элегантности и красивости»9. То же самое отмечает и Седых: «С годами внешнее изящество стало исчезать. Волосы побелели и как-то спутались, появились полнота, одышка, мелкие недомогания. Но внутренний, духовный аристократизм Алданова остался, ум работал строго, с беспощадной логикой, и при всей мягкости и деликатности его характера – бескомпромиссно»10. До конца жизни сопутствовал ему также имидж человека приятного, но при всём том закрытого: «Уж очень приложимо к нему декартовское изречение, которое Алданов сам не раз цитировал: ‘Хорошо жил тот, кто хорошо скрывал’. <…> Я знал его в продолжение нескольких десятилетий, чуть ли не полвека, периодами встречался довольно часто и всё-таки чего-то никогда не мог в нем расшифровать. Дело было не только в его внешней замкнутости, странным образом уживавшейся с ровностью в его отношениях с людьми (из этого его правила надо исключить тех, которые находились ‘по ту сторону баррикады’, так как тогда он был бескомпромиссен и даже упрям и в этом отношении очень следил за своей репутацией, боясь как-то очернить свои ‘белые ризы’), и вместе с тем, было в нем что-то, что заставляло иной раз задуматься о ‘загадке Алданова’. <…> Все его интересы, всё его любопытство были как будто направлены к тому, чтобы возможно более пристально разглядеть тех, кто – в прошлом и настоящем – творил историю, отыскать в их биографиях дополнительные черточки, которые остались незамеченными профессиональными историками»11.

Хотя Алданов искренне сожалел, что ему якобы «очень не хватает <…> музыкальной культуры при большой любви к музыке»12, он был по-настоящему «разносторонний эрудит», «библиотечный червь», человек, который, по ироническому определению Дон-Аминадо, «дышит полной грудью только в спёртом воздухе библиотек, среди пыльных фолиантов и монографий». По сообщению российского алдановеда Станислава Пестерева (Екатеринбург), «В Бахметьевском архиве хранится переписка Алданова 1948–1953 гг. с Сергеем Сергеевичем Постельниковым (1890–1965), пианистом, с которым писатель после войны состоял в дружеских отношениях. Постельников собирался написать книгу по истории русской музыки и между делом обращается к Алданову за советом по поводу издателя. В результате получается своеобразный тандем: опытный писатель организует работу начинающего, ставит ему жесткие сроки по написанию глав (ʽчерез три дня Вы должны будетеʼ, ʽнедели две Вы получитеʼ, ʽнадо будет немедленноʼ) и дает рекомендации по содержанию и стилю (ʽпрограмма могла бы иметь приблизительно следующий видʼ, ʽоднако в очерке есть очень большой недостатокʼ и мн. др.). В этих письмах М. Алданов выказывает глубокое знание истории музыки. Так, например, рекомендуя начинающему писателю обратиться к истории русских крепостных оркестров, он приводит шесть источников, где можно почерпнуть необходимую информацию». Бахрах утверждает, что Алданов: «по всем областям умудрился прочесть не только всё, что ‘полагалось’, но и всё, что хоть в какой-то мере могло быть ему полезно для отыскания еще одной ‘маленькой правды’ о своих будущих героях. Ради них он самоотверженно становился библиотечной или архивной крысой, часами просматривал номер за номером пожелтевшие комплекты старых газет, сверял или сопоставлял воспоминания и записки современников. <…> Он знал все исторические здания Парижа, Рима, Вены, знал, где была создана та или иная классическая вещь, где кто был похоронен»13.

Что касается характера, то по общему мнению «русских миров» Алданов был «тихоня и ципа». Это расценивалось как недостаток, обедняющий его писательское дарование, поскольку «затрудняло <…> ему выпуклое изображение женских типов. Женскую капризность и переменчивость он внутренне не чувствовал. Его женщины все по одному шаблону – либо матроны, либо их подрастающие дочери»14. Целомудренное отношение Алданова к женскому полу настолько было из ряда вон в «свободной нравами» эмигрантской писательской среде, что даже щепетильный Андрей Седых, сам оставивший о себе память как преданный семьянин и порядочный человек, считает нужным это отметить в алдановском литературном портрете: «Он был, например, очень застенчивым и, я бы сказал, целомудренным человеком, – любовные эпизоды в его романах редки; автор прибегал к ним только в крайней необходимости, и они всегда носили ‘схематический’ характер. Бунин с наслаждением писал ‘Темные аллеи’. Алданов наготу свою тщательно прикрывал, и это не только в писаниях, но и в личной жизни: очень недолюбливал скабрезные разговоры и избегал принимать в них участие»15.

Тем не менее Алданов иногда способен был удивить стороннего человека осведомленностью о теневых сторонах жизни, в игнорировании которых его упрекали. Бахрах по этому поводу пишет: «Я вспоминаю теперь, как в давно ушедшие годы мне как-то случилось в небольшой компании отправиться с Алдановым в одно из злачных мест ночного Парижа. К моему удивлению, он и тут если не был в буквальном смысле ‘гидом’, то во всяком случае был хорошо осведомлен обо всей подноготной этого уже давно не существующего заведения. Он знал, кто из политических деятелей его посещал, какие происшествия имели тут место». Не вдаваясь в подробный анализ этого пикантного эпизода, напомним только, что Алданов вплоть до 33 лет обретался в сем грешном мире в качестве красивого, очень состоятельного, активного и жизнелюбивого молодого господина. Бахрах же общался с другим Алдановым – зрелым, остепенившимся, перегруженным повседневной работой человеком. В этом отношении cвоеобразной автохарактеристикой писателя выступает его герой, французский политический деятель Серизье (роман «Пещера»), который «в молодости развлекался в Латинском квартале», но затем, женившись, «прожил с женой счастливо» (в случае Алданова – до самой смерти). В его жизни: «Любовь вообще занимала не очень много места <…>. Хорошо знавшие его люди считали его человеком несколько сухим, при чрезвычайной внешней благожелательности, при изысканной любезности и при безупречном джентльменстве. Он был перегружен делами. Работоспособность его была необыкновенной…»16

В числе многих других свидетелей времени, А. Седых вспоминает: «У него была своя высокая мораль и своя собственная религия – слово это как-то не подходит к абсолютному агностику, каким был Алданов. Очень трудно объяснить, во что именно он верил. Был он далек от всякой мистики, религию в общепринятом смысле отрицал. Не верил фактически ни во что: ни в человеческий разум, ни в прогресс – и меньше всего склонен был верить в мудрость государственных людей, о которых, за редкими исключениями, был невысокого мнения»17. Судя по мемуарам Андрея Седых, «в основе человеческой и писательской морали Алданова лежали некоторые непреложные истины. Он очень хорошо отличал белое от черного, добро от зла; из всех сводов законов уважал, вероятно, только Десять Заповедей», – и еще предписание о проявлении сочувствия ближнему в виде материальной и моральной поддержки – то, что в Талмуде обозначается словом цдака. Он постоянно выказывал готовность к благодеянию, что отмечают в своих воспоминаниях даже чуждые по своим умонастроениям Алданову его современники из числа крайне правых: «Редкой благожелательности человек!.. Особенно же в писательском мирке Парижа, и не подумавшем сплотиться на чужбине, в одинаково для всех тяжелых эмигрантских условиях <…> Алданов рад всегда устроить одного, похлопотать за другого…»18

Здесь же уместно процитировать алдановскую характеристику Рахманинова: «Многие считали его холодным человеком. Он действительно никак не был ‘душой нараспашку’ и к этому не стремился; но был он человеком добрым, благожелательным и отзывчивым»19, – которая, судя по цитируемым ниже воспоминаниям современников, вполне может быть отнесена и к самому Алданову: «…я, кажется, не знавал другого человека, который, подобно Алданову, готов был каждому оказать услугу, даже если это было для него связано с некоторыми затруднениями. Можно, пожалуй, подумать, что в нем был налицо элемент той сентиментальности, которая приводит к ‘маленькой доброте’. Однако ничто не было ему так чуждо, как ‘слащавость’, и если иные горькие пилюли ему приходилось подсахаривать, то делал он это потому, что было ему нестерпимо кого-нибудь погладить против шерсти и огорчить. Доброта была в нем больше от ума, чем от сердца, и потому в каком-то смысле не всегда была плодотворной. А его внешнее и внутреннее ‘джентльменство’ делало его своего рода белой вороной в той литературной среде Русского Зарубежья, которой хотелось казаться еще более ‘богемной’, чем она в сущности была...»20

Интересную оценку личности Алданова дает Борис Зайцев, на протяжении более чем трех десятков лет входивший в число его ближайших друзей: «...чистейший и безукоризненный джентльмен, просто ‘без страха и упрека’, ко всем внимательный и отзывчивый, внутренне скорбно-одинокий. Вообще же был довольно ‘отдаленный’ человек. Думаю, врагов у него не было, но и друзей не видать. Вежливость не есть любовь...»21

Андрей Седых, воссоздавая портретный образ Алданова, отмечал также, что: «В разговоре же и в переписке с друзьями Марк Александрович эрудиции избегал, – писал просто, о вещах самых обыкновенных и житейских, любил узнавать новости, сам о них охотно сообщал, расспрашивал о здоровье, – был он очень мнительным и вечно боялся обнаружить у себя какую-нибудь ‘страшную болезнь’. Из-за этого не любил обращаться к врачам, но охотно беседовал с больными, расспрашивал и, видимо, искал у себя ‘симптомы’»22.

Нельзя не отметить особо, что Бахрах и другие мемуаристы явно преувеличивают степень интимно-личностной изолированности Алданова. Как свидетельствуют факты, Алданов ни в коей мере не может считаться «человеком в футляре». Не только в публичной жизни, где он являл собой пример исключительно общительного и контактного человека, но и в своей приватной сфере он был отнюдь не одинок. Среди его близких друзей числятся А. Н. Толстой, И. Бунин, В. Набоков, М. Осоргин, Б. Зайцев и Г. Адамович. Да, он не «плакался в жилетку» ближнему своему. Чужды были подобного рода проявлениям «русской задушевности» тот же Набоков и Осоргин, и Адамович, и Мережковский, и многие другие его собратья по перу. В отношении личности Марка Алданова современники часто склонны были использовать банальные штампы, что, впрочем, является общим местом мемуаристики и касается практически всех воспоминаний, где даются характеристики и описываются портреты выдающихся людей. Завершить характеристику Марка Алданова можно его же словами из статьи-некролога «Н. В. Чайковский»: в нем жил «инстинкт порядочности, доведенный до исключительной высоты. Этот инстинкт, врожденная красота души, в любой обстановке, во всяких обстоятельствах подсказывали ему образ действий, верный если не в практическом, то в моральном отношении»23.

С возникновением Русского Парижа в нем образовались литературные салоны, игравшие вплоть до 1940 г. важную объединяющую и литературно-просветительную роль в жизни русской диаспоры. В первую очередь здесь следует назвать салоны Цетлиных и Мереж-ковских, непременным посетителем которых был Алданов. Его ближний круг общения состоял из людей, с которыми он сблизился еще в Одессе, – Цетлины, Бунины, Фондаминские, Теффи и Алексей Толстой. Но ни с кем из соплеменников-литераторов так тесно не общался Алданов в первые три года своей парижской эмигрантской жизни, как с Алексеем Толстым. Он сам говорит об этом в письме к Александру Амфитеатрову: «Мы с Алексеем Толстым были когда-то на ты и года три прожили в Париже, встречаясь каждый день»24. Алексей Толстой, будучи всего лишь на три года старше Алданова, как автор рассказов и повестей «заволжского» цикла (1909–1911) и примыкающих к нему небольших романов «Чудаки», «Хромой барин» (1912), имел реноме «известный писатель». Алексей Толстой, «крупный, богатырского вида человек, с круглым, приятным лицом, густыми светлыми волосами, подстриженными под каре на затылке»25, был, что называется, «славным малым» – как когда-то охарактеризовал его Леонид Андреев, хотя и себе на уме. Он легко сходился с людьми, любил общаться с интеллектуалами и выступать в роли покровителя начинающих литераторов: «Больше всех шумел, толкался, зычно хохотал во всё горло <...>. И привычным жестом откидывал назад свою знаменитую копну волос, полукругом, как у русских кучеров, подстриженных на затылке»26.

Тогдашнию форму общения между А. Н. Толстым и Марком Алдановым вполне можно назвать «дружбой», хотя оба писателя вряд ли могут служить классическим примером людей, способных на такую форму межличностных отношений. Тем не менее они сошлись и на короткое время стали неразлучны. Кроме банального – противоположности притягиваются, – трудно сказать, что могло сблизить скромного и щепетильного в отношениях с людьми Алданова с разухабистым краснобаем, циником, гедонистом, эпикурейцем, литературным баловнем и эгоистическим младенцем, в скором времени ставшим, по определению Горького, «советским Гаргантюа». С другой стороны, Алексей Толстой «был занятный собеседник, неплохой товарищ и, в общем, славный малый. В советской России такие типы определяются выражением ‘глубоко свой парень’. Его исключительный, сочный, целиком русский талант заполнял каждое его слово, каждый жест. <...> Недостатки его были такие ясно определенные, что не видеть их было невозможно. И ‘Алешку’ принимали таким, каков он был. Многое не совсем ладное ему прощалось. Даже такой редкий джентльмен, как М. Алданов (недаром прозвала я его ‘Принц, путешествующий инкогнито’), дружил с ним и часто встречался»27. В эмиграции активно муссировались разного рода слухи, касающиеся прав А. Н. Толстого на ношение графского титула. Так, например, в одной из последних дневниковых записей Ивана Бунина – от 23 февраля 1953 года – читаем: «Вчера Алданов рассказал, что сам Алешка Толстой говорил ему, что он, Т., до 16 лет носил фамилию Бострэм, а потом поехал к своему мнимому отцу графу Ник. Толстому и упросил узаконить его – графом Толстым»28.

Подобного рода откровенность А. Н. Толстого, всю свою жизнь – в «белом» и в «красном» ее периодах – гордившегося и щеголявшего, где только можно было, своим титулом, свидетельствует о высокой степени доверительности его отношений с Марком Алдановым в те годы. Такой степени интимной близости не допускал Толстой даже в отношениях с Буниным.

Алданов не только дружил с Алексеем Толстым, но и делал с ним общее дело – они вместе под крылом Николая Чайковского выпускали журнал «Грядущая Россия», на который, естественно, возлагали большие надежды, и оба пережили горькое разочарование, когда из-за прекращения финансирования поддерживавших Чайковского меценатов выпуск журнала пришлось прекратить. Несмотря на дружбу с будущим вторым по рангу – после Горького, «столпом» советской литературы и своим, опять-таки в будущем, конкурентом в области исторической прозы, Алданов как начинающий писатель в творческом плане от влияния А. Н. Толстого был совершенно свободен. В частности, желания писать злободневные очерки о буднях русской эмиграции в Париже он явно не имел. Можно полагать, что после России, «кровью умытой», парижская эмигрантская действительность его не шокировала и не угнетала. Дружба Алданова с «Алешкой» закончилась с момента перехода его в лагерь Советов, а после отъезда А. Н. Толстого в СССР оба писателя никогда не выказывали желания к какой-либо форме общения.

Иван Бунин был вторым человеком, с которым особенно сблизился Алданов: с начала 1920-х годов он постепенно начинал играть в его жизни всё бóльшую роль. То же самое можно сказать и о Бунине. Как и в случае с А. Н. Толстым, здесь «сошлися лед и пламень», но таким удивительным образом, что самым характерным в этих отношениях была «открытость до самого конца, душевное родство, предельная трогательная заботливость. Здесь разница характеров не мешала близости. За почти три с половиной десятилетия ни одной даже самой малой размолвки, не говоря уже о ссоре. Такая писательская дружба – очень большая редкость»29. Ни у кого из русских писателей «первого ранга» не было столь близких отношений со своими собратьями по перу. Сам Бунин тому пример: на своем долгом жизненном пути разошелся под конец со всеми друзьями молодости, даже с таким, казалось бы, кровно близким, задушевным другом, как Борис Зайцев! Но дружба с Алдановым согревала его до конца дней.

В самом начале их отношений Алданов пытался привлечь Бунина к участию в редколлегии толстого журнала русской эмиграции «Грядущая Россия», Бунина же притягивала душевная теплота Алданова, которую тот выказывал по отношению к его сложной, эксцентричной особе. Так, например, как записывает в дневнике от 7/20 и 13/26 декабря 1921 года Вера Николаевна Бунина, Иван Алексеевич, когда умер его брат Юлий, был настолько потрясен, что «...сразу же похудел. Дома сидеть не может. Побежал к Ландау. <…> Вечер, я одна. Ян ушел к Ландау. Он бежит от одиночества на люди». Вера Николаевна относилась к Марку Александровичу не менее любовно, чем ее супруг. Вот, к примеру, несколько записей из ее дневника середины 1920-х гг.: «14/27 января 1925 года: Днем были Осоргин и Алданов. Я люблю их обоих. Мне с ними легко и весело». Вместе с Алдановым Бунины встречали Новый 1925 год. А вот запись самого Бунина от 30 января/12 февраля 1922 года, где он тонко, как бы между прочим, отмечает для себя, что Алданов не воспринимает поэтическую образность (запись свидетельствует также и о том, что к началу 1922 г. семейство Ландау из Варшавы уже перебралось в Париж): «Прогулки с Ландау и его сестрой по Vinense, гнусная, узкая уличка, средневековая, вся из бардаков, где комнаты на ночь сдаются прямо с блядью. Палэ-Рояль (очень хорошо и пустынно), обед в ресторане Véfour, основанном в 1760 г., кафе ‘Ротонда’ (стеклянная), где сиживал Tургенев. Вышли на lʼOpera, большая луна за переулком, быстро бегущая в зеленоватых, лиловатых облаках, как старинная картина. Я говорил: ‘К черту демократию!’, глядя на эту луну. Ландау не понимал – причем тут демократия?» (См.: «Устами Буниных». Т. 1.)

Как большинство эмигрантов «первой волны», Алданов, даже став литературной знаменитостью, считал своим долгом манифестировать тоску по родине: «Всю мою литературную карьеру пришлось делать уже в эмиграции. Но ни мой успех среди зарубежных соотечественников, ни переводы на девятнадцать иностранных языков, никогда не могли заглушить чувство горечи, вытравить сознание, что расцвет мой не пришелся в России, стошестидесятимиллионной России, так много читавшей и с годами проявлявшей стихийную жажду чтения. Никакие переводы не могут заменить подобной утраты необъятного, родного, близкого, ‘своего рынка’»30, – и сетовать на тяжелую эмигрантскую долю, например, в письме к литератору Л. Е. Габриловичу от 26 февраля 1952 года: «Эмиграция даже в смысле физического здоровья очень тяжелая вещь и изнашивает человека. О моральном и интеллектуальном изнашивании и говорить не приходится»31.

В повести «Дюк Эммануил Осипович де Ришелье», относящейся к жанру исторического литературного портрета, он писал: «Эмиграция – не бегство и, конечно, не преступление. Эмиграция – несчастье. Отдельные люди, по особым своим свойствам, по подготовке, по роду своих занятий, выносят это несчастье сравнительно легко. Знаменитый астроном Тихо де Браге в ответ на угрозу изгнанием мог с достаточной искренностью ответить: ‘Меня нельзя изгнать – где видны звезды, там мое отечество’. Рядовой человек так не ответит – какие уж у него звезды! При некотором нерасположении к людям, можно сказать: рядовой человек живет заботой о насущном хлебе, семьей, выгодой, сплетнями, интересами дня, – больше ничего и не требуется. <…> Не выносят рядовые люди и сознания полной бессмыслицы своей жизни. Эмигранты же находятся в положении исключительном: внешние условия их существования достаточно нелепы и сами по себе. Простая житейская необходимость давит тяжко, иногда невыносимо. Велик соблазн подогнать под нее новую идею, – и чего только в таких случаях не происходит!»32 Нисколько не сомневаясь в искренности высказываний Алданова, тем не менее еще раз отметим тот очевидный факт, что для него лично Франция всегда была отнюдь не «злая чужбина», а милая сердцу «самая цивилизованная страна на свете». Еще в 1918 г. он писал об «утонченном charm’e» и «аромате очарования», «которым окружена старинная французская цивилизация, на мой взгляд, величайшая, во всяком случае наиболее тонкая из всех когда-либо существовавших»33.

Для общения с этой прослойкой французского общества Алданов был подготовлен как никто другой и, несомненно, завел в ней полезные для жизни знакомства. На это в частности намекает Александр Бахрах: «… Алданову пребывание в Париже, несомненно, пошло на пользу. Он обогатил свой исторический багаж, и при наличии известных связей, которые у него завязались еще в те годы, когда он в Париже учился, он кое-какую информацию мог получать из первоисточников, узнавал кое-что из того, что происходило за кулисами большой политики и в печать не попадало, и многое сумел намотать себе на ус. <…> К тому же, у него был особый талант знакомиться с людьми выдающимися. Этому способствовало не только отличное знание целого ряда иностранных языков, но еще умение найти с каждым соответствующий ключ для разговора и как-то с первых слов заинтересовать собеседника. Этим великим и редким даром Алданов обладал в совершенстве, и едва ли кто-либо другой, особенно среди россиян, в течение жизни беседовал с таким количеством людей, имена которых можно найти в любой энциклопедии и которые прославились по самым различным отраслям – науки, искусства, политики»34.

Алданов же, хотя и был выходцем из очень состоятельной буржуазной семьи и до революции в материальном плане был человеком более чем обеспеченным, тем не менее от природы отличался скромностью, разумной бережливостью и умением довольствоваться малым: «Мои вкусы? Привычки? Но по нынешним временам отвыкать надо! Хочешь – не хочешь... Люблю тонкую кухню, хорошие вина, ликеры... Люблю ездить верхом... Всё недоступные удовольствия... Люблю – это более доступно – шахматы. Но, увы, шахматы ‘не любят’ меня. Игрок я прескверный!.. В этом нет никаких сомнений»35. Находясь в эмиграции, Алданов всегда исключительно своим собственным литературным трудом зарабатывал на хлеб насущный, а потому, привыкнув рассчитывать только на себя и не умея «просить», постоянно страшился бедности. Вот что писал на сей счет Андрей Седых: «Другая тема, его очень волновавшая, была материальная необеспеченность. Алданов вечно, буквально в каждом письме, хлопотавший перед Литературным фондом о помощи для своих нуждающихся друзей-писателей, сам за свою жизнь ни у кого не получил ни одного доллара, не заработанного им литературным трудом. Правда, книги его перевели на 20 с лишним языков, отрывок из романа или очерк за подписью Алданова был украшением для любого журнала, но платили издатели плохо, и заработков с трудом хватало на очень скромную жизнь. Поэтому-то главным образом и прожил он последние десять лет в Ницце. Там было тихо, меньше друзей и знакомых и, следовательно, больше времени для работы, но что было особенно существенно, можно было прожить на скромные заработки...»36

По прибытию в Париж перед Алдановым, в равной мере как перед всеми другими эмигрантами, встал сакраментальный вопрос: «Что делать?» Будучи довольно молодым человеком, полным сил и энергии, он, естественно, искал тот путь, пойдя по которому, можно было реализовать свои честолюбивые планы, обеспечить привычный с детства уровень комфорта и материального достатка. В стратегии поиска у Алданова был выбор, который одновременно являлся дилеммой: он мог продолжить карьеру ученого химика или, начиная по существу с нуля, попытать счастья на литературной стезе. Он поступил на отделение «Экономических и социальных наук» (VI section «Sciences économiques et sociales») в Практической школе высших исследований (École praсtique des hautes études – ЕРНЕ), где в дополнение к своим университетским дипломам химика и правоведа получил углубленную подготовку в области практических социологии и обществоведения. Но, в конце концов, страсть к писательству пересилила все другие интересы, и Алданов стал на стезю профессионального литератора. Александр Бахрах явно заблуждается, утверждая, что Алданов: «в своем багаже привез за границу, собственно, одну только книгу («Толстой и Роллан». – М. У.), переизданную затем под измененным заглавием ‘Загадка Толстого’. Будущие историки литературы, вероятно, будут рассматривать ее, как некую ‘пробу пера’ начинающего автора, потому что и по своей тональности, а тем более по фактуре, она весьма далека от более поздних алдановских произведений, от столь характерной для него сдержанности»37. В алдановском «багаже» имелась не «одна», а несколько книг, считая не только опубликованные в России «Толстой и Роллан» и «Армагед-дон», но и книги, написанные или же задуманные в эпоху Гражданской войны, однако увидевшие свет уже на Западе, – «Ленин», «Огонь и дым»38. Как идеи, аккумулированные в них, так и целые текстовые блоки были использованы им в последующих многочисленных публикациях. К литературному багажу следует также причислить и материалы, означаемые Алдановым как «Записные книжки», поскольку в массе своей они стали составной частью его публицистики. По мнению некоторых алдановедов, «Алдановская публицистика представляет особый интерес как ключ к дешифровке его беллетристики, к раскрытию ее актуально политического смысла»39. К сожалению, в своем большинстве историки литературы обходят ее, как правило, стороной. Это связано с тем, что публицистика Алданова раннего периода эмиграции большого резонанса в эмигрантской среде не получила. Не оценили ее по достоинству и западные читатели, хотя Алданов попытался в начале утвердиться на французской литературной сцене как публицист. В 1919 г. Алданов публикует на французском языке книгу «Ленин»40, которая развивает некоторые его наблюдения касательно личности Ильича, сделанные в «Арма-геддоне». Бахрах характеризует эту книгу, как «небольшую монографию, полностью зачеркнутую последующими событиями <…>, от которой он впоследствии отрекался» (Бахрах А. В. «Вспоминая Алданова». С. 166). Действительно, «зрелый Алданов» предпочитал о своем «Ленине» не вспоминать, считая книгу слишком «сырой», поспешно написанной. Однако именно ему принадлежит честь быть первым прижизненным биографом Ленина из стана его непримиримых врагов! Самой первой книгой о Ленине была работа Григория Зиновьева «Н. Ленин. В. И. Ульянов», опубликованная в Петрограде в 1918 году. По оценке Алданова, она поражала читателя тоном безудержного восхищения. Например, Зиновьев писал о Ленине: «Люди, подобные ему, рождаются только раз в 500 лет», что тогда, на пике деятельности Ленина, несомненно звучало одиозно. Однако и сам Алданов в своей характеристике Ленина весьма апологетичен. В предисловии к немецкоязычной книге «Ленин и большевизм» он пишет: «Ни один человек, даже Петр Великий, не оказал больше влияния на судьбы моей родины, чем Ленин. Россия дала миру великих людей и глубоких мыслителей. Но ни один из них не может сравниться по своему влиянию на западный мир, хотя бы в слабой мере, с этим фантазером, который, может быть, даже не особенно умен». Одним из главных обвинений против Ленина как организатора Октябрьского переворота в русской революции являлся у Алданова исповедуемый им, якобы, «бланкизм». В этом отношении Алданов-политик был солидарен с мнением как русских меньшевиков, так и западных социал-демократов. Алдановский «Ленин» была переведен не только на немецкий, но и на итальянский и английский языки41, впрочем, книга не стала бестселлером. По меткому замечанию Алексея Толстого: «Как это ни странно, но французская высшая интеллигенция в 19 и 20 годах была в большинстве большевиствующей, она с какой-то спокойной печалью готовилась к европейской, в особенности французской революции»42. По этой причине, видимо, первую написанную в эмиграции книгу Алданова хотя и заметили, но предпочли за лучшее особо не «раскручивать». Можно полагать, однако, что гонорары от ее изданий были обнадеживающими, и этот приятный факт сыграл свою роль в решении Алданова сделать выбор в пользу литературной карьеры.

Впоследствии Алданов не раз возвращался к фигуре Ленина. Его образ постоянно всплывает в его романах, всегда тщательно прописанный «в деталях», рельефный, по-будничному «живой» и всегда чем-то «симпатичный» (sic!). «Но едва ли у кого-либо, кто знал или хотя бы читал Алданова, может появиться сомнение в той пропасти, которая отделяла его от Ленина. Вместе с тем, он был о Ленине необычайно высокого мнения, потому что его враждебность к личности Ленина и его идеям не доходила у него до фанатизма и он не думал, что шарж может стать действенным орудием для идеологической борьбы. <…> Алданов рисует Ленина с особой тщательностью, может быть нехотя подчеркивая иные его черты, способные увлечь его как беллетриста. <…> ʽЭто какой-то снаряд бешенства и энергииʼ, но это и ‘большая сила’ <…> наружность Ленина описана Алдановым без искажений, без иронии <…>: ‘Ленин был всю жизнь окружен ненаблюдательными, ничего не замечавшими людьми, и ни одного хорошего описания его наружности они не оставили. Впрочем, чуть ли не самое плохое из всех оставил его друг Максим Горький. И только другой, очень талантливый писатель, всего один раз в жизни его видевший, но обладавший зорким взглядом и безошибочной зрительной памятью (Имеется в виду А. И. Куприн. – М. У.), рассказывал о нем: ʽСтранно, наружность самая обыкновенная и прозаическая, а вот глаза поразительные, я просто засмотрелся – узкие, краснозолотые, зрачки точно проколотые иголочкой, и синие искоркиʼ»43. В сжатой форме свое видение фигуры Ленина Алданов сформулировал в 1932 г. в ответе на «Литературную анкету» парижского эмигрантского журнала «Числа»: «Это был выдающийся человек, человек большой проницательности, огромной воли, безграничной веры в себя и в свою идею. Эти свойства, при совершенной политической аморальности Ленина и (главное) при чрезвычайно благоприятной исторической обстановке, имели последствием то страшное, не поддающееся учету, непоправимое зло, которое он причинил России».

Не стала бестселлером и вторая книга Алданова на французском языке – «Две революции. Революция французская и революция русская» (1921 г.)44, в которой он вслед за мыслями, впервые высказанными в «Армагеддоне», развивает свой вариант концепции о сходстве Великой французской и Русской революций. Через «призму видения» образов Великой французской революции 1789–1794 гг. оценивает Алданов Русскую революцию и в следующей своей книге – сборнике очерков «Огонь и дым» (1922 г.)45. В контексте русской культурологической традиции сопоставительный подход Алданова нельзя назвать оригинальным. Яркие «картины» эпохи Французской революции с начала XIX века столь прочно вошли в мировоззренческий ареал образованных русских людей, что по праву могут считаться «интегральными элементами русской культуры. <…> Интерес к Французской революции [был] обусловлен не столько внешним сходством явлений (якобинского и большевистского террора, например), сколько желанием значительной и всё увеличивающейся на рубеже двадцатого века группы русской интеллигенции видеть Россию преимущественно страной западной»46 .

Алданов, будучи убежденным «западником», – наиболее типичный и яркий выразитель подобного рода взглядов. Как в публицистике, так и в своей историософской беллетристике он всегда проводил прямое и наглядное сравнение между событиями 125-летней давности во Франции и актуальной ситуацией в революционной России. В этом плане работу «Две революции: революция французская и революция русская» можно назвать «программной».

В тогдашней западной прессе прочно укоренилось представление о сугубо «русской» природе революционных потрясений, имевших место в России. Алданов же утверждал, что в исторической ретроспективе русская революция является результатом тех взрывов, что происходили в Европе еще совсем недавно – в последней трети ХIХ столетия. В статье «Клемансо» (1928 г.) он писал:«Мы теперь часто читаем в иностранной печати: ‘Все это могло случиться лишь в России’. Все это – т. е. ‘русский бунт, бессмысленный и беспощадный’. Я недоумеваю: почему же лишь в России? Точно на Западе ничего в этом роде не бывало. Франция – самая цивилизованная страна на свете, однако за неделю, с 22 по 26 мая 1871 года, на улицах лучшего в мире города одни контрреволюционеры расстреляли более двадцати тысяч человек. Немало людей было казнено и революционерами. Они же вдобавок сожгли Тюильрийский дворец, городскую ратушу, еще десятки исторических зданий и только по чистой случайности не разрушили Лувр и Notre-Dame de Paris. Если этот бунт не бессмысленный и не беспощадный, то чего же еще можно, собственно, желать?»47

Такого рода взгляды не находили сочувственного отклика у западного, в первую очередь французского, читателя. Французские интеллектуалы той эпохи в массе своей были  прогрессистами и революционное прошлое своей страны оценивали в позитивной тональности. Для них революционные события недавнего прошлого – от Великой французской революции до Парижской коммуны, были окружены ореолом героико-романтического пафоса, и на связанных с ними человеческих трагедиях – теме «кровь и пепел» – они предпочитали не зацикливаться. Что касается русской революции, то французские левые – они проявляли в те годы исключительную активность на французской общественно-политической сцене – видели не только отражение своей истории, но и новую веху в борьбе народов мира за «свободу, равенство, братство». Эксцессы же русской революции, в том числе кровавый террор «диктатуры пролетариата», они или старались не замечать, или списывали на русскую национальную специфику, пресловутый «ам слав»[b]. Такой, например, точки зрения придерживался весьма уважаемый Алдановым известный французский ученый историк Альфонс Олар (1849–1928), «потративший немало сил на защиту революции, включая наиболее радикальный ее этап»48, от нападок историков из правого лагеря. Скептический пессимизм Алданова в оценке революции как прогрессивного социального феномена воспринимался им как унижение французской истории с позиций реакционного консерватизма. О справедливости подобного рода представлений свидетельствует, например, такой вот эпизод из воспоминаний Андрея Седых: «В моих бумагах сохранилась запись, сделанная в 28-м <…> году. Мы сидели в кафе ‘Режанс’ на площади Палэ Рояль, и я рассказывал Марку Александровичу, как незадолго до этого был у историка французской революции Олара. ‘Девятое Термидора’ Алданова к тому времени уже вышло по-французски. Олар прочел роман и сердито сказал, что это памфлет на Великую Революцию и что понять ее может только тот, кто ее любит... Отзыв этот Алданова задел – Олара за его великую ученость и труды он почитал. – ‘Разумеется, – сказал мне Марк Александрович, – памфлетные цели были от меня далеки. Олар говорит, что понять Французскую революцию может только тот, кто ее любит. Если это верно, в чем я сильно сомневаюсь, то я действительно не могу претендовать на понимание Французской революции, так как большой любви к ней не чувствую: я имею, конечно, в виду жизненную правду революции, ее быт, а не идеи Декларации Прав Человека и Гражданина. Быт же Французской революции не так сильно отличается от быта революции Русской, которую я в 17–18 годах видел в Петербурге вблизи: в этом наше преимущество перед профессором Оларом... Не так высок был и средний уровень, умственный и моральный, людей 1793 года. Русские исторические деятели, не только самые крупные, как Суворов, Пален или Безбородко, но и многие другие, стояли, по-моему, в этом отношении выше’...»49

Алданова как историка и мыслителя сегодня можно, кажется, упрекать и в предвзятости, и в поверхности анализа революционных событий в России. Всю глубинную специфику октябрьских событий он сводил к незаконному захвату власти леворадикальным крылом российских социал-демократов, исповедующих псевдонаучное, по его убеждению, марксистское учение о классовой борьбе пролетариата. Большевикам, утверждал он во всех своих сочинениях, помог слепой случай, как это часто случалось в истории, а Ленину, помимо его неординарных способностей политика, еще и чертовски везло. К концу жизни Алданов стал менее категоричен в своем отрицании каких-либо объективных оснований для победы Октября, признавал и то, что старая власть была дурна, и то, что либеральные демократы и умеренные социалисты, подготовившие Февральскую революцию и возглавившие, после ее свершения, страну, оказались недееспособными. При этом он по-прежнему отстаивал точку зрения: «Революция – это самое последнее средство, которое можно пускать в ход лишь тогда, когда слепая или преступная власть сама толкает людей на этот страшный риск, на эти потоки крови. <…> Там, где еще есть хоть какая-нибудь слабая возможность вести культурную работу за осуществление своих идей, там призыв к революции есть либо величайшее легкомыслие, либо сознательное преступление» («Истоки». 1947). События Великой французской революции Алданов, как правило, описывает с грустной скептической иронией, тогда как картины русской революции преподносятся им в саркастически-уничижительной тональности. Такой подход у него имеет место как по отношению к большевикам-победителям, так и к побежденным ими демократам всех мастей, включая и энесов.

Вот, например, выдержки «Из Записной книжки 1918 года»: «‘Народные комиссары’, ‘революционный трибунал’, ‘декларация прав трудящихся’... Почти все революции XIX и XX столетий подражали образцам 1789–1799 годов, и ни один из переворотов, происходящих регулярно два раза в год в Мексике, не обошелся без своего Робеспьера и без своего Бабефа. <…> Правда, герои Великой революции играли премьеру. И, надо сказать, играли ее лучше. <…> Нельзя сказать с уверенностью, что в кофейнях Женевы туристам XXI столетия будут показывать столик комиссара Троцкого, как в парижском кафе ‘Прокоп’[c] гордятся столом Робеспьера. Но так грандиозен фон, на котором действуют эти пигмеи, и так велика власть исторической перспективы, что, быть может, и вокруг народных комиссаров создастся героическая легенда. История терпела и не такие надругательства над справедливостью, над здравым смыслом»50.

Однако «лучшие умы человечества» в начале 1920-х гг. думали по иному. Все близкие Алданову французские писатели – Ромен Роллан, Анатоль Франс[d], Андре Жид, Анри Барбюс и иже с ними,– видя в Русской революции своего рода реинкарнацию событий своей национальной истории, воспринимали ее не только положительно, но и с романтическим воодушевлением. Они сочувствовали большевикам – «русским якобинцам», и активно высказывались в защиту молодой Советской республики, демонстрируя таким образом, по мнению Алданова, высказанном им в публицистической книге «Огонь и дым» (1922), полную некомпетентность во всем, что касалось русской истории и культуры. «Много, например, во Франции, в Англии, в Италии большевиков и так называемых ‘большевиствующих’. Но что же они знают о своем собственном учении? Творец и главный теоретик большевизма Ленин написал на своем веку несколько тысяч печатных страниц; из них переведено на французский язык около шестидесяти <…>. Что бы мы сказали о кантианце, который никогда не читал Канта? Вряд ли нужно пояснять, что я никак не сравниваю московского теоретика с кенигсбергским. Однако большевик, не имеющий представления о доктринах Ленина, всё же представляет собой нечто парадоксальное. Если бы Барбюс в свое время изучил русский язык и политическую литературу, если бы он теперь съездил в Москву и пожил бы – ну хоть полгода – жизнью Всероссийской Федеративной Советской Республики, его протесты несомненно много выиграли бы в силе и авторитетности. <…> Но может быть тогда он не заявлял бы протестов или они были бы направлены не в ту сторону. Анри Барбюс написал ‘Огонь’, может быть, он написал бы и ‘Дым’. И уж наверное он не зачислял бы с такой легкостью в реакционеры и во враги русского народа людей, которые болели горем России и боролись за ее свободу в то время, когда <…> сам Барбюс ходил на уроки в гимназию»51.

Октябрь 1917 года Анри Барбюс воспринял как величайшее событие в современной мировой истории; под влиянием событий в России вступил во Французскую компартию. В своих сочинениях «Свет из бездны» (1920), «Манифест интеллектуалов» (1927) он пропагандирует процессы строительства социализма в СССР («Россия», 1930) и лично деятельность Сталина; был автором афоризма «Сталин – это Ленин сегодня». Последней работой Барбюса стала книга «Сталин» (1935). Писатель дал к ней еще и подзаголовок: «Человек, через которого раскрывается новый мир». Барбюс посетил СССР в 1927, 1932, 1934 и 1935 гг. На могиле Барбюса установлен памятник со словами Сталина о нем: «...Его жизнь, его борьба, его чаяния и перспективы послужат примером для молодого поколения трудящихся всех стран в деле борьбы за освобождение человечества от капиталистического рабства».

Говоря же о Ромене Роллане, Алданов отмечает, что он «всё как-то ходит вокруг да около большевистской революции. 1 мая 1917 года (т. е. задолго до большевиков) он восторженно писал ‘России свободной и освобождающейся’: ‘Пусть революция ваша будет революцией великого народа, – здорового, братского, человеческого, избегающего крайностей, в которые впала наша! Главное, сохраните единство! Пусть пойдет вам на пользу наш пример! Вспомните о Французском Конвенте, который, как Сатурн, пожирал своих детей! Будьте терпимее, чем были когда-то мы!’ Казалось бы, нельзя сказать, что большевики последовали этим мудрым советам. Ром. Роллан продолжает, однако, и в 1918 г. неопределенно писать о ‘новых веяниях, которые во всех областях мысли идут из России’. В каких именно областях и какие веяния, он не объясняет. Вместе с тем, в той же книге вскользь упоминается о ‘чудовищной вере идеалистов гильотины’, – якобинцев 1793 г. <…> Это, конечно, очень приятно слышать, но было бы все-таки полезно знать точно, кто именно представляет в настоящее время русскую мысль. Ром. Роллан – очень большой писатель и очень большой человек. Он совершенно чужд рекламе, тем более саморекламе; таким он был всегда. Но он живет в Швейцарии, высоко над уровнем моря – и над уровнем земли. Он ‘любит людей’ оттуда, откуда их видно плохо. <…> В Швейцарских горах хорошо писать о философии Эмпедокла или о похождениях французского крестьянина, имеющих давность в несколько столетий. <…> Но о некоторых новейших политических выступлениях знаменитого писателя нам, его искренним и давнишним почитателям, приходится сильно пожалеть. <…> Но с высоты снеговых гор он прежде лучше видел огонь, чем теперь различает дым. За Альпами ему не видно Чрезвычайки»52.

Начиная с 1920 г., Алданов, решившийся стать профессиональным литератором, впрягается, ради заработка, в литературную поденщину: пишет, помимо книг и статей, большое количество очень толковых и обстоятельных литературных рецензий, чем в не малой степени завоевал уважение матерых коллег профессионалов. При этом он успевает следить за научными достижениями в области химической кинетики и вдобавок заниматься общественно-политической деятельностью. Алданов везде и всюду. Старый партийный его товарищ Николай Чайковский, тогда председатель партии энесов, пригласил Алданова быть соредактором журнала «Грядущая Россия». Это издание, планировавшееся по типу классического «толстого» ежемесячника, было заявлено как: «Ежемесячный литературно-политический и научный журнал / Revue mensuelle littéraire, politique et scientifique. Под ред. Н. В. Чайковского, В. А. Анри, М. А. Ландау-Алданова и гр. Алексея Н. Толстого». Журнал «Грядущая Россия» – среди первых больших и представительных по составу авторов журналов Русского Зарубежья. Однако он оказался «однодневкой»: в 1920 г. вышло всего два номера, затем, вследствие финансовых трудностей, выпуск издания был прекращен. Опубликованная в 1922 г. отдельной книгой в парижском издательстве «Франко-русская печать» алдановская работа «Огонь и дым» может рассматриваться как вторая после «Армагеддона» попытка Алданова утвердиться в публицистике в качестве автора оригинальных по форме очерков-композиций, составленных из литературно-историософских и актуально-политических блоков.

Однако публицистика Алданова 1918–1922 гг. большого успеха у широкой публики не имела, по-видимому из-за того, что была для нее чересчур рассудочной, слишком «мудреной». Быстро осознав свои недостатки, Алданов принял решение сосредоточиться на писании исторической прозы, в чем и преуспел. Столь же внезапно, как на заре ХХ в. стал «знаменитым» Максим Горький, в начале 1920-х гг. в Русском Зарубежье в одночасье взошла «звезда» литературной славы Марка Алданова, источающая неяркий, но притягательный свет все годы его писательской карьеры. Современники из числа молодых эмигрантских литераторов, которых раздражали многочисленные романы Алданова, регулярно печатавшиеся в журналах, что затрудняло публикацию их собственных произведений, недоумевали. В частности, Василий Яновский писал: «Чудом карьеры Алданова надо считать факт, что его ни разу не выругали в печати <…>. Я часто, недоумевая, спрашивал опытных людей: – Объясните, почему вся пресса, включая черносотенную, его похваливает?.. Даже ди-пи начали ловко вставлять в текст своих статей комплимент Алданову <…>. Они дошли до этого инстинктом и уверяют, что таким образом статья наверное пройдет и без больших поправок, даже встретит сочувственный отзыв влиятельных подвижников. В чем тайна Алданова? Неужели он так хорошо и всегда грамотно писал, что не давал повода отечественному исследователю его вывалять в грязи (по примеру других российских великомучеников)? Толстого ловили на грамматических ошибках. Достоевского, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Державина и Пастернака. Кого в русской литературе не распинали на синтаксисе! Но не Алданова. Алданова никогда ни в чем не упрекали: всё, что он производил, встречалось с одинаковой похвалой. Что случилось с зарубежным критиком?»53 На этот недоуменный вопрос Яновского – одного из «злых» свидетелей времени, который, по свидетельству Г. Адамовича, и сам писал, что Алданов «‘величайший писатель XX века’, значит, даже лучше Чехова»,54 – и литературные критики эмиграции, и современное алдановедение дают четкий, вполне аргументированный в историко-литературоведческом плане ответ.

Во-первых, и это, пожалуй, самое главное, Алданов сумел чутко уловить читательские ожидания Русского Зарубежья. На фоне трагедии Гражданской войны и гибели Российской империи события истории Нового времени в русской эмиграции стали осмысляться людьми не как «картинки с выставки», а очень личностно, как отражения их собственной судьбы. Историософские романы Алданова удовлетворяли эту насущную потребность сопереживания актуальности в исторической ретроспективе. Во-вторых, по меткому замечанию Александра Бахраха: «в писательской манере Алданова была еще одна черта, которая немало содействовала его популярности. Читатель чувствовал, что автор его уважает, не смотрит на него свысока, хотя в то же время не хочет быть с ним запанибрата»55. В-третьих, органический симбиоз «западничества» и русофильства, свойственный Алданову, делал его «своим», особо привечаемым во всех слоях русской эмиграции «первой волны», в том числе и среди юдофобски настроенных ее представителей из крайне правого лагеря, таких, например, как Николай Брешко-Брешковский (Н. Суражский), генерал Петр Краснов или мыслитель и литератор-монархист Иван Солоневич.

Быть «русским» звучало в устах Алданова столь же достойно, без малейшей доли иронии или скепсиса, как и в отзывах критиков определение «мудрый» применительно к нему самому. И современники – как вся, без исключений (sic!), русская эмиграция, так и многоязычный иностранный читатель, – это очень ценили. Имели место, конечно, и отдельные казусы, связанные с «неарийским» происхождением Алданова. Например, один из свидетелей времени вспоминает: «Одна почтенного возраста русская дама всегда зачитывалась Алдановым. Недавно ей кто-то сказал, кто такой Алданов. И она перестала его читать. Потеряла аппетит, как она выразилась. Боже мой. Как это грустно»56. Не могли простить Алданову его «неарийство» такие махровые патриоты, как, например «два Ивана» – писатель Шмелев и философ Ильин. Впрочем, высказывались они на сей счет лишь в личной переписке57. С противоположного фланга тоже звучало выражение недовольства, выражаемое также в приватной форме. Так, например, Вера Бунина записывает 22 августа 1930 года в своем дневнике: «Виделись с Поляковым-Литовцевым. Он произвел странное впечатление, точно его лихорадило. Он много говорил, обрушился на Алданова, что у него меньше творчества, чем у Брешко-Брешковского, что он блестящ, умен как эссеист. <…> Когда же он пишет роман, он делает ошибки. <…> – ‘Нет, – я говорю ему. – Вы – еврей и никогда настоящим русским писателем не будете. Вы должны оставаться евреем и внести свою остроту, ум в русскую литературу’»58.

Из литературных критиков эмиграции единственным, кто единожды позволил себе публично «кусануть» Алданова, был Георгий Иванов. Наскок был осуществлен не на литературном поле, а в сугубо идейной области: в рецензии 1950 г. на роман Алданова «Истоки» Г. Иванов обвинил Алданова в уничижении русской истории и, как следствие, в негативном воздействии алдановской прозы на моральный дух доживающих свой век эмигрантов-патриотов. Впрочем, никто из литераторов, включая крайне пристально следившего за эмигрантской литературой Г. Адамовича, на статью Г. Иванова внимания не обратил. Оценивая историю с этой рецензией, Вадим Крейд в биографической книге «Георгий Иванов» пишет:«Марк Алданов – один из тех немногих, кто, кажется, навсегда остался при своем мнении и относил Георгия Иванова к тем, кого в послевоенной Франции называли ‘коллабо’. Но спорадическая переписка и редкие встречи продолжались. Зла Алданов не таил, хлопотал в Литературном фонде о материальной поддержке Г. Иванова, ходатайствовал о месте в старческом доме Кормей. <…> Отношение к Алданову как прозаику-романисту у Георгия Иванова менялось. В 1948 году Алданов ему писал: ‘Мне говорили из разных источников, совершенно между собой не связанных и тем не менее повторявших это в тождественных выражениях, что Вы весьма пренебрежительно отзываетесь обо мне как о писателе. Поверьте, это никак не могло бы повлечь за собой прекращение наших добрых отношений. Я Вас высоко ставлю как поэта, но Вы имеете полное право меня как писателя ни в грош не ставить, тем более, что Вы этого не печатали и что Вы вообще в литературе мало кого цените’. Этим ‘полным правом’ Георгий Иванов года через два воспользовался и напечатал в ‘Возрождении’ резкий отзыв на ‘Истоки’, едва ли не лучший роман Алданова. <…> Вред же книги в том, что, согласно Алданову, ‘цивилизованно’ России почти не существовало: все, что было ‘цивилизованного’, достигнуто иностранцами или перенято у них. ‘Рисуя русских царей, знаменитый писатель неизменно вместо портрета создает шарж’, а рисуя цареубийц, создает исключительной убедительности картину. <…> ‘Если я здесь выступаю отчасти против Алданова, то только потому, что отдаю себе отчет в его писательской силе’»59.

Для понимания особой важности как руссo-, так и евроцентризма Алданова в глазах эмигрантов «первой волны» напомним, что в начале XX в., как, впрочем, и по сию пору, членство России в Европе не является для всех, в том числе и самих русских, однозначно очевидным фактом. В эмиграции 1920-х гг. куда более распространенным было представление о России как о евразийской державе с особым типом культуры. Таковым, например, было течение евразийства. Кроме того, унизительным для большинства эмигрантов «первой волны» представлялось вытеснение в Советской России из публичного обихода этнонима «русский», вместо которого в СССР повсеместно использовалось слово «советский». Согласно большевистской пропаганде в России возникла новая, доселе неведомая миру историческая общность – «советские люди», а за рубежом, в изгнанничестве влачили жалкое существование былые «русские». Поэтому алдановский «руссоцентризм» вместе с его декларативной позицией: «я русский, а значит – европеец!» – звучали как интеллектуальный и политический вызов.

Этот вызов Алданов, считавший, что европейцы не оказали должной помощи российской демократии в борьбе с большевиками, бросил западным мыслителям и политикам уже в 1918 г.: «По-видимому, России суждено служить школой наглядного обучения для Европы. Сколько лет мы являлись миру воспитательным зрелищем своеобразного осуществления ‘Христианской монархической идеи’. Теперь на нас европейцы могут учиться, как не надо делать революцию. Научатся ли однако?»60. Представление русских как плоть от плоти европейцев у Алданова солидно обосновано.

Краеугольным камнем русской культуры, так же как и общеевропейской, является калокагатия – греческий идеал нравственной красоты kalos-kagathos. По этому культурообразующему признаку, а в расчет им принимается только государствообразующая и всеобъединяющая русская культура, Россия – страна, несомненно, европейская (и, по умолчанию, – христианская). Все ее экзотические, с точки зрения среднестатистического европейца, качества по сути своей – это те же «национальные особенности», что определяют «личины» отдельных европейских государств. Ни масштабный фактор – гигантская территория, ни уникальная разноплеменность, ни неразрешенный «еврейский вопрос» не принимаются им в расчет при сопоставлении Европы и России. Алданов заявлял Россию как неразрывную составную часть Европы, а всю европейскую историю с 1917 г. рассматривал исключительно в свете Русской революции, которая виделась ему самым трагическим событием в истории ХХ в. По мнению швейцарского алдановеда Жервез Тассис (Тassis) в алдановской историографии «старая Европа» погубила самую себя во многом из-за ее недостаточного внимания к российским событиям начала ХХ в., неспособности совместить их в своем видении с уроками собственного недавнего прошлого61. Поскольку тема «отторжения» европейцами России от Европы и в ХХI веке остро стоит на политической повестке дня, историософские воззрения Марка Алданова на сей счет остаются непреходяще актуальными.

При всем возвеличивании России как великой европейской державы, Алданов, несомненно, противник почвеннического национализма во всех его формах. Выступает он и против выделения русскими интеллектуалами элементов российской национальной самобытности в такие категории, как «русская идея» или «русская душа», к тому времени уже превратившихся в негативно-иронические стереотипы русского человека. Эти представления, сложившиеся еще у «молодого Алданова», оставались неизменными все последующие десятилетия его жизни на Западе. Так, 15 июля 1947 года он, высказываясь на сей счет, писал Георгию Адамовичу: «По-моему, наряду с классической французской ‘ам слав’, над которой у нас только ленивый не смеялся, <…> есть еще русская ‘ам слав’, выдуманная русской же интеллигенцией, приписывающая русскому человеку свойства, совершенно для него не обычные или присущие ему не в большей степени, чем другим людям. Не скажу даже, чтобы эти свойства были такие уж лестные, но они почему-то нравятся национальному самолюбию. Всякие бездонности и бескрайности <…>. За единственным исключением Достоевского (да и то), ни один большой русский писатель не был ‘крайним’ ни в философии, ни даже в политике. Вы скажете – Толстой. Но всё-таки положите на одну чашу фантастических весов его публицистику, а на другую – остальное. Ведь всё-таки Пушкин, Гоголь, Тургенев, Тютчев, Гончаров, Герцен (даже он), Писемский, Салтыков, Островский, Чехов были либо либералы разных оттенков, либо умеренные консерваторы. <…> Таково же, по-моему, общее правило и в других областях русской культуры от Ломоносова и обычно забываемого Сперанского до Михайловского, В. Соловьева и Милюкова. Бури же и бездонности больше всего любил горьковский буревестник <…>. Да и сам бескрайний Достоевский в письмах обычно очень ограничивал все свои бездонные глубины, частью, кстати сказать, им заимствованные на буржуазном Западе»62.

Можно полагать, что благодаря особого рода «евроцентризму» в представлении и интерпретации событий мировой истории книги Алданова были весьма востребованы на Западе. К числу их достоинств относится и то важное обстоятельство, что они не шокировали западного читателя эксцессами «русской духовности».

Александр Бахрах считал, что у Алданова-беллетриста наиболее ценным является «его дар композиции, умение налагать один пласт на другой, из книги в книгу делать перекличку своим героям без того, чтобы этот прием мог показаться искусственным или надуманным. В большинстве случаев читатель этого и не замечал. Алданов в конце своих романов, составляющих единый цикл, никогда, даже в скрытой форме, не ставил традиционного ‘продолжение следует’, хотя его главная цель – подчеркнуть связь времен и, в какой-то мере, связь поколений. С другой стороны, он ни в одном из своих романов не решает какой-либо определенной проблемы, которую надлежит так или иначе разрешить. Нет, это всегда повествование очень умного человека, который, как всякий умный человек, свой ум на первый план не выставляет и им не любуется, хотя никогда от него не отрекается»63. При всем этом Алданова можно назвать историософом, автором «романов идей», в представлении которых он одновременно выступает и в качестве историографа-документалиста, и комментатора, и мыслителя-аналитика. В историософском пространстве его книг, пропитанных скептицизмом и тонкой иронией, русское круто перемешано с европейским. Ничто, например, по стилистике не отличает описание событий Французской революции в «Девятом Термидора» от истории убийства террористами-народовольцами Императора Александра II в романе «Истоки». Все это в образно-художественной форме иллюстрирует и доказывает главную концепцию автора: Россия – неотъемлемая часть Европы, и ее история – важнейшая составляющая часть общеевропейской истории.

Что же касается национальной специфики, то Алданов не придает большого значения разнице в психологии отдельных народов, а напротив, всегда старается подчеркнуть их общечеловеческое сходство. Ибо «страсти роковые», которые побуждают людей действовать и которые так много определяют в их судьбах, на его взгляд, одинаковы и не зависят от религии, этнической принадлежности или расы. Обосновывая примат европеизма в этнониме «русский», Алданов боролся не только за историософское утверждение статуса России как великой европейской державы, но также и против концепции «чужеродности» русской диаспоры по отношению к приютившей ее Западной Европе. Всё это очень импонировало русскому читателю и вызывало интерес у европейцев.

Вновь возвращаясь к алдановской публицистике – этой, как он считал, литературной поденщине, особо отметим, что и здесь он к началу 1930-х гг. резко изменился: отказался от чрезмерного интеллектуализма, нашел нужный тон и востребованный широким читателем жанровый формат – литературный портрет. Это сделало его одним из самых желанных и привечаемых авторов лучших эмигрантских газет и журналов. Такого рода «поденщина» всегда являлась для Алданова дополнительным источником постоянного заработка. В портретных очерках «Все его интересы, всё его любопытство были как будто направлены к тому, чтобы возможно более пристально разглядеть тех, кто – в прошлом и настоящем – творил историю, отыскать в их биографиях дополнительные черточки, которые остались незамеченными профессиональными историками. <…> по всем областям умудрился [он] прочесть не только всё, что ‘полагалось’, но и всё, что хоть в какой-то мере могло быть ему полезно для отыскания еще одной ‘маленькой правды’ о своих будущих героях. Ради них он самоотверженно становился библиотечной или архивной крысой, часами просматривал номер за номером пожелтевшие комплекты старых газет, сверял или сопоставлял воспоминания и записки современников»64.

Окончательное решение Алданова – прислушаться к голосу сердца и, несмотря на все риски, стать писателем русской эмиграции, было принято им после успеха своей первой художественной книги – «Святая Елена, маленький остров» (1921), ставшей в дальнейшем заключительной частью его исторической тетралогии об эпохе Великой французской революции и Наполеоновских войн «Мыслитель». «Повесть ‘Святая Елена’ была как бы хроникой последних дней жизни Наполеона, но нарисованной сквозь видение юной девицы, дочери русского дипломата, посланного в помощь губернатору далекого острова, то есть фактически для слежки за низложенным императором. В этой исторической повести, может быть, с чуть подслащенной фабулой, алдановская ‘горечь’ еще не ощущалась. Историческая драма заслонялась некой ‘розоватостью’ действий и разговоров второстепенных действующих лиц, которые воспринимались читателем как декорации эпохи. Алданов писал эту книгу еще не будучи уверен в себе, в новой для него роли исторического романиста. Но что ни говорить, ‘победителей не судят’. Повесть пришлась по вкусу читателю. В короткий срок Алданов стал одним из наиболее популярных писателей Зарубежья»65.

Между тем, в материальном плане условия жизни в Париже складывались в начале 1920-х гг. не самым лучшим образом, и Алданов посчитал за лучшее переселиться из Парижа в Берлин. Русская колония существовала в Берлине уже в начале ХХ в. и состояла, в основном, из приезжих, которые в большом количестве прибывали в Германию на отдых и лечение. В революционные 1905–1908 гг. в Берлине осело большое число политических эмигрантов из Российской империи, а также студентов, журналистов и всякого рода дельцов. Однако «русское присутствие» в кайзеровской Германии – капля в море по сравнению с потоком эмигрантов, хлынувшим в Веймарскую республику по окончании Гражданской войны в России. «В 1920-е годы Германия стала одним из крупнейших центров русской эмиграции: в стране насчитывалось до 600 тысяч человек, приехавших из России. Эмигранты ехали в основном не ‘куда’, а ‘откуда’, т. е. причины, побудившие их уехать, заключались не в привлекательности страны назначения, а в невозможности оставаться на родине. <…> Однако относительная популярность Германии среди других направлений эмиграции тоже заслуживает своего объяснения. Основных причин такой популярности три: географическая близость к России, сравнительно мягкий визовый режим и дешевизна жизни»66.

Берлин, куда в начале 1922 г. перебрался на жительство Марк Алданов, являлся самым крупным скоплением русских беженцев в Германии. В 1922 г. численность русской диаспоры в Берлине превышала 300 тысяч человек. Ни в одном из европейских городов в начале 1920-х не было столь интенсивной русской культурной жизни, не существовало столько русских книжных издательств, литературных и музыкальных обществ, не выпускалось такое количество русских газет, как в городе на Шпрее. «Русский Берлин» – «город в городе», место свободного, ожесточенного и непрерывного эмигрантского дискурса, – под этим именем столица новоявленной Веймарской республики вошла в историю эмиграции «первой волны». В начале 1920-х годов русских в Берлине было так много, что Издательство З. И. Гржебина выпустило русский путеводитель по городу. Жизнь русской колонии сосредоточивалась в западной части города, в районе Гедехнискирхе. Здесь у русских было 6 банков, 3 ежедневные газеты, 20 книжных лавок и по крайней мере 17 крупных издательств. Размах издательского дела тоже впечатляет. В 1918–1928 гг. в Берлине функционировало 188 русских издательств, специализировавшихся в разных областях. Такого количества и разнообразия не было ни в одном из других центров русской диаспоры за все время ее существования, включая сегодняшнее время. В 1922 г. многочисленными русскими издательствами в Берлине, Мюнхене и Лейпциге было издано книг на русском языке больше, чем на немецком67. Процветало в Берлине и русское газетное дело. По всем своим показателям Берлин начала 1920-х гг. являлся важнейшим центром российской художественно-культурной эмиграции, сборным пунктом литераторов и художников и артистов всех мастей – «красных», «розовых», «белых» и «черно-коричневых».

Сюда в 1920 г. прибыл выдавленный из России «на лечение» Максим Горький. Чуть пообжившись, он сразу же затеял издавать новый «независимый» литературный журнал – «Беседа». В состав редколлегии входили Андрей Белый и Владислав Ходасевич. Вспоминая на закате жизни о «русском Берлине» начала 1920-х гг., журналист Илья Троцкий в статье «История одной драмы» пишет: «Жизнь по тому времени огромной и социально пестрой русской колонии с преобладающим беженским элементом била ключом. <…> Особое место в культурном плане русской колонии занимал тогда ‘Союз писателей и журналистов’, насчитывающий около полутораста членов – в большинстве квалифицированных тружеников пера с солидным стажем и именами. <…>. Материальную поддержку ‘люди пера’ могли найти, по преимуществу, в ‘Союзе писателей и журналистов’ – организации профессиональной и надпартийной. А. А. Ябло-новский68, по доброте душевной, широкой рукою оказывал собратьям по профессии помощь, благо в запасе деньги числились»69. В мемуарной книге «Курсив мой» Нина Берберова описывает «русский Берлин» начала двадцатых, перечисляя имена обитавших в нем тогда литературных знаменитостей и их частые встречи в кафе «Ландграф», где «каждое воскресенье в 1922–1923 годах собирался Русский клуб – он иногда назывался Домом Искусств. Там читали: Эренбург, Муратов, Ходасевич, Оцуп, Рафалович, Шкловский, Пастернак, Лидин, проф. Ященко, Белый, Вышеславцев, Зайцев, я и многие другие. Просматривая записи Ходасевича 1922–1923 годов, я вижу, что целыми днями, а особенно вечерами, мы были на людях. Три издательства были особенно деятельны в это время: ‘Эпоха’ Сумского, ‘Геликон’ А. Вишняка и Издательство З. Гржебина»70. Как свидетельствует А. Бахрах: «Под редакцией Керенского выходила тогда в Берлине ежедневная газета ‘Дни’, и редактором ее литературного отдела вскоре стал Алданов. Именно тогда – на деловой почве – мы встречались или сносились почти беспрерывно»71.

Алданов принял должность редактора литературного воскресного приложения к газете «Дни» в марте 1923 г. Поскольку газета была «под А. Ф. Керенским», которого в те годы Бунин по политическим мотивам не терпел, на его прямое сотрудничество в газете он рассчитывать не мог. Тем не менее Алданов 25 марта 1923 года посылает Бунину, явно на авось, полувопросительное письмо: «...Знаю, что звать Вас в сотрудники не приходится, – Вы не пойдете, правда? Но очень прошу давать мне сведенья о себе для отдела ‘В кругах писателей и ученых’. <...> Пожалуйста, сообщите, над чем работаете, а также какие Ваши книги переведены на иностранные языки. Если Вам не трудно, передайте ту же мою просьбу и друзьям – писателям и ученым. Думаю, что бесполезно звать в сотрудники ‘Дней’ Алекс[андра] Ивановича [Куприна] или Мережковских. Для них Керенский... неприемлем, как и для Вас. Но Бальмонт, быть может, согласится...»72

Просьбу Алданова дать для газеты сведения о писателях, вероятно, исполнила Вера Николаевна, т. к. среди писем есть одно без даты, написанное, вероятно, вскоре после цитированного. В нем Алданов, между прочим, пишет Вере Николаевне: «Вас особенно благодарю за милое письмо Ваше, – я его прочел три раза, так и ‘окунулся’ в мир парижских писателей... Шмелева я очень мало знаю, раза два с ним здесь встретился; мало знаю его и как писателя. Зайцевых, которые скоро у Вас будут, знаю гораздо лучше, – мы с ними виделись неоднократно. <…> Бор[ис] Константинович <…> у нас здесь даже клуб писателей основал, где происходили чтения; не мешает завести это и в Париже, – теперь там будет особенно много ‘литераторов’. А что Куприн? Я ему писал полгода тому назад и не получил ответа. <…> О здешних писателях ничего не могу Вам сказать, кроме того, что большинство из них нуждается. Белый пьянствует, Ремизов голодает, ибо его книги не расходятся. Я вижу их мало. В частном быту очень хорошее впечатление производит П. Н. Муратов. <…> Степун живет в Фрейбурге (там же и Горький), но скоро сюда возвращается. <…> Ради Бога, сообщите совершенно без стеснения, что скажет И[ван] А[лексеевич] о ‘Термидоре’, – могу Вас клятвенно уверить, что я, в отличие от Бальмонта, не рассматриваю свое ‘творчество’, как молитву».

В 1922 г. прямо с «философского парохода» в Берлин прибыли изгнанные по предложению Ленина из Совдепии философы Николай Бердяев, Семен Франк, Николай Лосский, Федор Степун, Сергей Булгаков, Иван Ильин и др.; литераторы И. Матусевич и Михаил Осоргин; историки Александр Кизеветтер, Венедикт Мякотин, Питирим Сорокин, литературный критик Юрий Айхенвальд, экономист Борис Брутскус и др. Как пишет Марк Алданов в предисловии к книге М. А. Осоргина «Письма о незначительном»: «Веймарское правительство согласилось выдать им визу, если они о ней попросят. Как рассказывал мне когда-то покойный В. А. Мякотин73, германский консул в Петербурге гневно сказал ему: ‘Наша страна не место для ссылки! Но если вы выразите желание получить визу, я вам ее дам’. Венедикт Александрович так и сделал. Не помню, как сделали другие. Часть высылаемых очень хотела уехать, другая часть – не очень или совсем не хотела. Многие ли пожалели, что уехали? (Впрочем, у них выбора не было.)»74. Об этих изгнанниках Алданов говорит и в письме Бунину от 12 ноября 1922 года: «Вижу лиц, высланных из Сов. России: Мякотина (он настроен чрезвычайно мрачно – вроде Вас), Мельгунова, Степуна. Вчера Степун читал у Гессена недавно написанный им роман в письмах. Видел там Юшкевича, который Вам очень кланялся. Не так давно <…> познакомился там с Бор[исом] Зайцевым; он собирается в Италию, да, кажется, денег не хватает»75.

В литературном мире «русского Берлина» отношения между про- и антисоветски настроенными эмигрантами – «чистыми» и «нечистыми» – по утверждению Ильи Эренбурга были вполне дружеские. На Алданова, однако, эренбурговская оценка тогдашней действительности не распространяется. Он, будучи человеком принципиальным и разборчивым в выборе знакомств, с просоветски настроенными литераторами не общался. Все они, так или иначе, находились на орбите вытолкнутого большевиками в Германию «на лечение» и там фрондерствующего Горького. Алданов же встреч с Горьким принципиально избегал. Зато среди «нечистых» Алданов обрел ряд добрых знакомых, составивших его ближний дружеский круг в последующие годы эмиграции. Среди них в первую очередь следует назвать известного писателя и общественного деятеля Русского Зарубежья Михаила Андреевича Осоргина. В вышеупомянутом предисловии к книге Осоргина Алданов писал: «Это был человек, на редкость щедро одаренный судьбою, талантливый, умный, остроумный, обладавший вдобавок красивой наружностью и большим личным очарованием. Все хорошо знавшие его люди признавали его редкие достоинства, его совершенную порядочность, благородство, независимость и бескорыстие». Другим человеком, с которым Алданов сошелся на приятельской ноге в Берлине и затем поддерживал доверительные деловые отношения вплоть до своей кончины, был журналист и деятельный общественник Илья Маркович Троцкий76.

Заканчивая описание эпохи «Русский Берлин», приведем сатирическую зарисовку погибшего впоследствии в Кишиневском гетто поэта и журналиста Жака Нуара (наст. Окснер Яков Вигдорович; 1884–1941), описывающую типичную для тех лет журналистскую «акцию», с перечислением фамилий известных эмигрантских литераторов (Оречкин, Назимов, Офросимов, Троцкий, Лери-Клопотовский), с большинством из которых, включая самого автора стихотворения, Марк Алданов впоследствии сотрудничал в различных эмигрантских изданиях:

 

БАЛ ПРЕССЫ

Фотография в рифмах

Номера «упрощенной» программы,

Идеально раздетые дамы,

Шибера и во фраках повесы

Из Крыжополя, Голты, Одессы...

Русско-польско-немецкие лица

И фокстротных девиц вереница,

Гардероб, лотерея и, кстати, –

Представители местной печати:

 

Озабочен, как ива у речки,

Возле кассы вздыхает Оречкин.

Атакует напитки, как флотский,

Настоящий всамделишний Троцкий[e].

И куда-то несется Назимов,

И тоскует в толпе Офросимов...  

Там, где хор разливается дружный, –

Весь в поту надрывается Южный...[f]

 

– Эх, плясать, так до самой зари!

Веселее же, черт вас Лери!

 

Скорее всего, Марк Алданов при всей своей чрезвычайной загруженности литературной работой всё же находил время для посещения подобного рода публичных акций. Недаром же Борис Зайцев, через добрых полвека вспоминая о супругах Ландау-Алдановых, видит его именно в обстановке публичного общения: «Берлин 1922–23 гг. Большая гостиная русского эмигранта. В комнату входит очень изящный, худенький Марк Александрович с тоже худенькой, элегантной своей Татьяной Марковной. Как оба молоды! Южане – из Киева – русские, но весьма европейцы. Помню, сразу понравились мне, оба красивые. И совсем не нашей московской закваски»77. Борис Зайцев тоже относится к числу литераторов, с которыми Алданов, познакомившись в «Русском Берлине», поддерживал затем теплые дружеские отношения более тридцати лет.

На закате дней Борис Зайцев – «последний лебедь Серебряного века», проживший самую долгую жизнь из всех дореволюционных писателей, эмигрантов первой волны, – в своей книге воспоминаний писал: «С Алдановым мы встретились в то давнее время, кажущееся теперь чуть не молодостью, когда мы еще только покинули Россию (и казалось, вернемся!). <…> В России Алданова я не знал ни как писателя, ни как человека. <…> Он вполне писатель эмиграции. Здесь возрос, здесь развернулся. Тридцать пять лет этот образованнейший, во всем достойный человек с прекрасными глазами поддерживал собою и писанием своим честь, достоинство эмиграции. Писатель русско-европейский (или европейский на русском языке), вольный, без пятнышка. Без малейшего следа обывательщины и провинциализма – огромная умственная культура и просвещенность изгоняли это. Вскоре после первой встречи я получил от автора только что вышедший роман его исторический ‘Девятое Термидора’. <…> мы с женой, читая наперегонки, разодрали его надвое, каждый читал свою половину. <…> Это был дебют Алданова как исторического романиста. Большой успех у читателей <…>Вся моя эмигрантская жизнь прошла в добрых отношениях с Алдановым. Море его писем ко мне находится в архиве Колумбийского университета (Нью-Йорк). Да и я ему очень много писал, и это всё тоже там. В начале мая 1940 года, когда Гитлер вторгся во Францию, мы в последний раз сидели в кафе Fontaines на площади Porte de St. Cloud. Алданов, Фондаминский (Бунаков) уезжали на юг, мы с женой оставались, и в затемненном Париже, на самой этой площади в последний раз со щемящим чувством пожали друг другу руки и расцеловались. <…> Гитлера все мы как-то пережили, он исчез (тоже человек тройного сальто-мортале), а Марк Александрович возвратился в любимый свой ‘Старый свет’, Европу, с вековой культурой и свободой ее. Во французско-итальянской Ницце и кончил дни свои по библейскому заветy: ‘Дней лет человека всего до семидесяти...’ Приезжал в Париж – очень его любил, и как в мирные времена, так и после войны – нередко заседали мы в том же кафе Фонтен на той же площади перед фонтанами, где расставались глухой ночью майской 40-го года. А потом настали и для него, и для меня... дни февраля 1957 года, и расставание оказалось уже навечным»78.

Живя в Париже, Зайцевы общались также и с матерью Алданова – Софьей Ионовной Зайцевой-Ландау. Об этом, например, свидетельствует запись в дневнике Веры Алексеевны Зайцевой послевоенных лет: «5 марта, суббота 1949. Ужасно сегодня грустно. Была на могиле матери Алданова[g] – снесла цветочек»79.

Несмотря на столь тесные личные отношения, Алданов, опубликовавший не одну рецензию на книги Бунина, об их общем друге Зайцеве в печати не сказал ни слова. Скорее всего, остевая тема зайцевской прозы – «Зайцев, как никто другой в нашей новейшей литературе, чувствителен к эстетической стороне монастырей, монашества, отшельничества»80, – не представляла для Алданова интереса. Примечательно в этой связи, что Алданов и в личной переписке, например с Буниным, не упоминает о том, что читает книги Бориса Зайцева – одного из самых плодовитых писателей эмиграции. В обширной переписке Алданова с Зайцевым вопросы, касающиеся разбора зайцевской беллетристики или ее детальной оценки, также не поднимаются.

Итак, в «Русский Берлин» Алданов поехал с твердым намерением полностью посвятить себя литературному ремеслу. В 1922–1923 гг. он символически отметил это свое решение выпуском в берлинском издательстве «Слово» романа «Девятое Термидора», целого ряда газетных и журнальных статей – «О путях России», «Сара Бернар», «Убийство Урицкого», «В. Г. Короленко» – и двух публицистических книг – «Огонь и дым» и «Загадка Толстого» (Берлин: Из-во И. П. Ладыжникова, 1923).  Статья «Проблемы исторического прогноза» была им опубликована в сборнике «Современные проблемы», выпущенном парижским издательством Я. Поволоцкого (1922). Последнее издание, как уже отмечалось, является сокращенным вариантом дореволюционного эссе «Толстой и Роллан». Во введении к этой книги Алданов, сообщая читателю предысторию нового издания, писал в частности: «Я предполагаю скоро выпустить в свет также монографию о Р. Роллане; некоторые главы ее будут мною восстановлены по памяти, другие – большая часть – написаны заново». Однако книгу о Ромене Роллане Алданов не написал, ибо после революции и Гражданской войны, как писал А. Бахрах, «был уже не в состоянии ни душевно, ни политически, ни эстетически оставаться в русле роллановских настроений, пребывать ‘над схваткой’» («Бунин в халате». С. 90). К этому можно добавить, что популярность Ромена Роллана, который до Первой мировой войны был в числе наиболее чтимых европейских писателей, в начале 1920-х гг. сильно поблекла. Французские писатели были горячими симпатизантами Советской России. Скажем, Анатоль Франс, получивший в 1921 г. Нобелевскую премию по литературе, столь страстно сочувствовал русской революции, что все деньги, которые он получил от Нобелевского комитета, пожертвовал в пользу голодающих в России.

После кончины Франса эстафету горячей любви к молодой республике рабочих и крестьян подхватил Ромен Роллан, который по случаю уже 10-й годовщины Октябрьской революции направил Советам пафосное поздравление, в котором писал: «Более мудрая, чем Французская революция, Русская революция должна воздержаться от вмешательства в дела других стран и прочно строить свой дом – Республику Труда. В тот день, когда закончится сооружение этого нового здания, мы увидим, как в Европе и в остальной части мира рухнет немало домов, источенных червями, и произойдет это без всякого внешнего вмешательства. Ибо день убивает ночь. Я не увижу этого дня. Но, как птица Галлов, я возвещаю рассвет»81. После того, как с осуждением этого письма Роллана от имени русской эмиграции во французской печати выступили Бальмонт и Бунин, для русской эмиграции Ромен Роллан – «большой друг» Горького и Сталина – стал персоной нон грата.

Что касается Льва Толстого, то, как уже отмечалось, он оказался на переднем плане идеологического противостояния Советов и эмиграции. Публикуя книгу о Толстом, Алданов шел в арьергарде ожесточенной борьбы «красных» и «белых» за «своего Толстого». Однако, несмотря на явную актуальность «Загадки Толстого», эта книга большого интереса к себе в Русском Зарубежье не вызвала. Литературные критики посчитали, что Алданову не удалось подобрать какой-то особый «ключ» к Толстому. Алдановская «Загадка Толстого», в научном отношении книга добротная и глубокая, осталась в истории толстововедения, но не вошла в золотой фонд отечественной литературы наравне с такими шедеврами мемуарной беллетристики, как «Лев Толстой» Максима Горького (1923), «О Толстом» Ивана Бунина (1927) или его же публицистическая книга «Освобождение Толстого» (1937).

О своих первых берлинских впечатлениях Алданов делится в переписке с Буниным.

 

17 апреля 1922 г. Берлином я недоволен во всех отношениях, кроме валютного. Настроения здесь в русской колонии отвратительные. Я почти никого не вижу, – правда, всех видел на панихиде по Набокову. Первые мои впечатления от Берлина следующие: 1) на вокзале подошел ко мне безрукий инвалид с железным крестом и попросил милостыню, – я никогда бы не поверил, что такие вещи могут происходить в Германии, 2) в первый же день, т. е. 3 недели тому назад, я зашел к Толстому, застал у него поэта-большевика Кусикова82 <…> и узнал, что А [лексей] Ник[олаевич] [Толстой] перешел в «Накануне». Я кратко ему сказал, что в наших глазах (т. е. в глазах парижан, от Вас до Керенского) он – конченый человек, и ушел. Была при этом и Нат[алья] Васильевна [Крандиевская-Толстая], к[отор]ая защищала А[лексея] Ник[олаевича] и его «новые политические взгляды», но, кажется, она очень расстроена. Сам А[лексей] Ник[олаевич] говорил ерунду в довольно вызывающем тоне. Он на днях в газете «Накануне» описал в ироническом тоне, как «приехавший из Парижа писатель» (т. е. я) приходил к нему и бежал от него, услышав об его участии в «Накануне», без шляпы и трости, – так был этим потрясен. Разумеется, всё это его фантазия. Вы понимаете, как сильно могли меня потрясти какие бы то ни было политические идеи Алексея Николаевича; ему, разумеется, очень хочется придать своему переходу к большевикам характер сенсационного, потрясающего исторического события. Мне более-менее понятны и мотивы его литературной слащевщины: он собирается съездить в Россию и там, за полным отсутствием конкуренции, выставить свою кандидатуру на звание «первого русского писателя, который сердцем почувствовал и осмыслил происшедшее» и т. д., как полагается. Вы были совершенно правы в оценке личности Алексея Николаевича... Больше с той поры я его не видал. 3) Наконец, третье впечатление, к[отор]ым меня в первый же день побаловал Берлин, – убийство Набокова. Я при убийстве, впрочем, не присутствовал. Известно ли Вам в Париже, что убийцам ежедневно в тюрьму присылают цветы неизвестные почитатели и что защитником выступает самый известный и дорогой адвокат Берлина, – к слову сказано, еврей и юрисконсульт Вильгельма II? <…> Работаю здесь очень мало, большую часть дня читаю. На вечере у И. В. Гессена познакомился с Андреем Белым и со стариком В. И. Немировичем-Данченко, к[отор]ый только что приехал из России. Жизнь здесь раза в 4 дешевле, чем в Париже.

1 июня: <…> почти вся литература здесь приняла такой базарный характер (чего стоят один Есенин с Кусиковым), что я от литераторов – как от огня. В «Доме искусств» не был ни разу, несмотря на письменное приглашение Минского. Не записался и в «Союз журналистов», так что вчера не исключал Толстого. Кажется, сегодня состоится его шутовское выступление, о котором Вы знаете из объявлений в «Руле». Я ни Толстого, ни Горького ни разу не встречал нигде. Они здесь основывают толстый журнал. Развал здесь совершенный, и после Парижа берлинская колония представляется совершенной клоакой...83

 

В письме Бунину от 26 июня 1922 года Алданов вновь возвращается к теме о литературно-издательской жизни «Русского Берлина».

 

Мои наблюдения над местной русской литературной и издательской жизнью ясно показали мне, что литература на 3/4 превратилась в неприличный скандальный базар. Может быть, так впрочем, было и прежде. За исключением Вас, Куприна, Мережковского, почти все новейшие писатели так или иначе пришли к славе или известности через скандал. У кого босяки, у кого порнография, у кого «передо мной все поэты предтечи», или «запущу в небеса ананасом», или «закрой свои бледные ноги» и т. д. Теперь скандал принял только неизмеримо более шумную и скверную форму. Вера Николаевна [Бунина] пишет мне, что Алексей Николаевич [Толстой] «дал маху». Я в этом сильно сомневаюсь. Благодаря устроенному им скандалу у него теперь огромная известность, – его переход к большевикам отметили и немецкие и английские газеты. Русские газеты всё только о нем и пишут, причем ругают его за направление и хвалят за талант, т. е. делают именно то, что ему более всего приятно. Его газета «Накануне» покупается сов[етской] властью в очень большом количестве экземпляров для распространения в Сов. России (хорошо идет и здесь); а она Алексею Николаевичу ежедневно устраивает рекламу. Остальные – Есенин (о котором Минский сказал мне, что он величайший русский со времен Пушкина), Кусиков, Пильняк и др. – делают, в общем, то же самое...84

 

В этом же письме читаем интересное свидетельство о находившемся тогда в Берлине и вскоре уехавшем в Россию Андрее Белом:

 

Недавно я обедал вдвоем с Андреем Белым в ресторане (до того я встретился с ним у Гессена). Он – человек очень образованный, даже ученый – из породы «горящих», причем горел он в разговоре так, что на него смотрел весь ресторан. В общем, произвел он на меня, хотя и очень странное, но благоприятное впечатление, – в частности, и в политических вопросах, большевиков, «сменовеховцев» ругал жестоко. А вот подите же: читаю в «Эпопее» и в «Гол[осе] России» его статьи: «Всё станет ясным в 1933 году»[h], «Человек – чело века», тонус Блока был культ Софии, дева спасет мир, был римский папа, будет римская мама (это я когда-то читал у Лейкина85, но там это говорил пьяный купец) – и в каждом предложении подлежащее поставлено именно там, где его по смыслу никак нельзя было поставить. Что это такое? Заметьте, человек искренний и имеющий теперь большую славу: «Берлинер Тагеблат» пишет: «Достоевский и Белый»... В модернистской литературе он бесспорно лучший во всех отношениях».

 

11 июля 1922 года Алданов официально вступил в брак со своей кузиной Татьяной Марковной Зайцевой. Из-за скрытности Алданова, не посвящавшего даже близких друзей в детали своих интимно-семейных проблем и отношений, невозможно проследить динамику его связи с Татьяной Зайцевой, закончившейся их бракосочетанием. Нам известно только, что они состояли в близком родстве (кузены) и вместе, на одном пароходе, уезжали из Одессы в изгнание. Можно полагать, что сошлись они сразу же по прибытии в Париж. По свидетельству жены М. Осоргина Татьяны Алексеевны Осоргиной (урожд. Бакунина; 1904–1995), в то время Татьяна Зайцева уже была замужней женщиной и для официального оформления отношений им пришлось несколько лет ждать подтверждения о ее разводе с первым мужем.

Вопрос о женитьбе – важнейшем событии в личной жизни – Алданов с Буниными не обсуждает. Тематика их переписки вращается, в основном, вокруг злободневных проблем, касающихся жизни русской эмиграции, в числе которых вопрос о возможности присуждения Нобелевской премии по литературе русскому эмигрантскому писателю являлся приоритетным. Этот вопрос, как чрезвычайно важный, был поставлен на повестку дня в литературных кругах «русского Парижа». Выдвигали кандидатуры академика И. А. Бунина, Д. С. Мережковского и А. И. Куприна. Обретавшийся в Берлине Алданов, пользуясь своими международными литературными связями, принимал в этом деле живейшее участие. В начале июня 1922 г. он написал письмо Ромену Роллану с предложением ему как Нобелевскому лауреату выдвинуть кандидатуры Бунина и Мережковского. В ответном письме его былой кумир, называя Бунина «одним из величайших художников нашего времени», отказывался, однако, выдвигать того на Нобелевскую премию вместе с Мережковским, т. к. последний, по его мнению, «сделал свое искусство орудием политической ненависти». Со своей стороны, Роллан готов был поддержать совместную кандидатуру Бунина и Горького. Причем Горького он явно выдвигал на первое место, давая понять, что именно он наиболее предпочтительный номинант. Ответ Роллана Алданов приложил к своему письму Бунину от 18 июня, в котором высказывал свою точку зрения насчет кандидатов на номинирование: он стоял за совместную кандидатуру – Бунин, Куприн, Мережковский. Горький же в любом раскладе им исключался. Поскольку Бунину с самого начала русской нобелианы была не по душе идея «коллективного кандидата», Алданов в письме от 15 августа 1922 года подробно разъясняет ему преимущества такого рода номинирования.

 

По поводу предложения моего, касающегося Нобелевской премии <…> я предлагаю совместную кандидатуру трех писателей, главным образом по той причине, что думал и продолжаю думать, что единоличная кандидатура (какая бы то ни была) имеет гораздо меньше шансов на успех, – и у шведов, и у тех органов, которые ее должны выставить. Три писателя – это не коллектив, – и вместе с тем это как бы hommage русской литературе, еще никогда Нобелевской премии не получавшей, а имеющей, казалось бы, право. Вдобавок, и политический оттенок такой кандидатуры наиболее, по моему, выигрышный: выставляются имена трех знаменитых писателей, объединенных в политическом отношении только тем, что они все трое изгнаны из своей страны правительством, задушившим печать. Под таким соусом против нее будет трудно возражать самым «передовым» авторитетам. А ведь политический оттенок в данном случае особенно важен: из-за него же едва не был провален Ан. Франс. Шведский посланник сообщает, что можно выставить только двойную кандидатуру. Так ли это? Нобелевская премия по физике была как-то присуждена трем лицам <...>. Но если это так, то как по- Вашему лучше поступить? По-моему, Вашу тройную кандидатуру должны были официально выставить в письме на имя жюри (с копией шведскому посланнику) [Николай] Чайковский от имени нашего Комитета и президент французской секции к[омите]та – после чего (или одновременно с чем) должны быть пущены в ход все явные и тайные пружины и использованы все явные и закулисные влияния. На Вашей тройной кандидатуре К[омите]т, конечно, остановился бы единогласно (особенно, если б Вы согласились на отчисление известного процента в его пользу в случае успеха, – иначе могут сказать, что это не дело Комитета). Но если будет речь только об одном писателе, то боюсь, единогласия не добьешься. А я не вижу, кто другой (кроме К[омите]та) мог бы официально предложить русскую кандидатуру. Вслед за нашим Комитетом это, по-моему, должна сделать Академическая группа. Нужны ли также Комитеты журналистов – не знаю. Как по-Вашему? Если Вы находите, что чем больше будет коллективных выступлений в пользу Вашей кандидатуры, тем лучше, – напишите. <...> Но, повторяю, необходимое условие – чтобы не было разнобоя. Поэтому, по-моему, надо опять запросить шведского посланника: объяснить, что насчет коллектива вышла ошибка, – и спросить, возможна ли тройная кандидатура. Если же невозможна, тогда, ничего не поделаешь, необходимо сделать выбор. Возможен ли добровольный отказ наименее честолюбивого кандидата, если два других примут формальное обязательство выплатить ему, в случае успеха, третью часть премии? Думаю, что это едва ли возможно. Если отпадет тройная кандидатура и Вы выставите единолично Вашу собственную и если Комитет не найдет возможным официально обратиться в Стокгольм, то, по-моему, лучше всего сделать так. Пусть Р. Роллан, как Нобелевский лауреат, предложит Вас в качестве кандидата Стокгольмскому жюри. Если хотите, попросить его (т. е. Р. Роллана) об этом могу и я. Но насколько мне известно <...> Р. Роллан нашел мою книгу о Ленине слишком реакционной, и едва ли я пользуюсь его милостью. <...> Говорю откровенно, – при нескольких русских кандидатах провал почти обеспечен <...> Со своей стороны обещаю сделать всё возможное для успеха. Как только вернусь в Берлин (дней через 10-12), поведу соответствующую агитацию. <...> Из немцев я уже кое с кем говорил: сочувствуют. Между прочим, они интересовались, как Вы относитесь к Германии и к Польше (поляки здесь пользуются такими симпатиями, которых даже евреи не возбуждают в Сов[етской] России). Должен сказать, что от немцев зависит очень многое: Швеция в культурном отношении всецело подчинена Германии, – и из французов, как Вы знаете, получили в последние годы Нобелевскую премию только «германофилы» Р. Роллан и Ан. Франс, которых поддерживали и немцы. Поэтому воздержитесь, дорогой Иван Алексеевич, не ругайте Гауптмана, – Ваши статьи могут быть ему переведены86. Послали ли Вы Ваши книги в шведские и датские газеты? Не мешало бы послать экземпляр с надписью Георгу Брандесу87.

 

Судя по письму Брандеса от 4 сентября 1922 года88 по поводу получения им двух авторских книг Бунина, в котором знаменитый критик рассыпается в комплиментах: «Вы умеете описать жизнь и в малом, и в мировом масштабе. Позвольте выразить Вам, милостивый государь и дорогой собрат, мое восхищение и мою признательность», – Бунин последовал совету Алданова.

Последующая переписка Алданова с Буниным свидетельствует о том, что Алданов энергично взялся за подготовку русской кандидатуры на Нобелевскую премию. Однако по прихоти судьбы усилия Алданова в начале 1920-х гг. успехом не увенчались. На вопрос, заданный Алдановым Бунину в одном из писем – от 26 сентября 1923 г.: «А что Нобелевская премия? Решение приближается?..», – ответа пришлось ждать полных десять лет.

Другой темой, которая как лейтмотив звучит во многих берлинских письмах Алданова к Бунину, является общественные «похождения» их общего друга Алексея Толстого. За его судьбой и особенно за его растущей популярностью и доходами Алданов пристально следит. При этом оценки становятся все жестче. Так, например, в письме от 8 сентября 1922 он пишет Бунину: «Посылаю Вам вырезку из ‘Накануне’ об А. Н. Толстом – она Вас позабавит. Такие заметки появляются в этой газете чуть ли не ежедневно,– вот как делается реклама. Немудрено, что Толстой, по здешним понятиям, ‘купается в золоте’. Один Гржебин отвалил ему миллион марок (за 10 томов) и ‘Госиздат’ тоже что-то очень много марок (за издание в России). Алексей Николаевич, по слухам, неразлучен с Горьким, который, должен сказать, ведет себя здесь с гораздо большим достоинством, чем Толстой и его шайка». 2 ноября 1922 года: «Едва ли нужно говорить, как я понимаю и сочувствую настроению Вашего письма. Знаю, что Вас большевики озолотили бы, – если бы Вы к ним обратились (Толстой, которого встретил недавно Полонский89, говорил ему, что Госиздат купил у него 150 листов – кстати, уже раньше проданного Гржебину, – и платит золотом). Знаю также, что Вы умрете с голоду, но ни на какие компромиссы не пойдете. Знаю, наконец, что это с уверенностью можно сказать лишь об очень немногих эмигрантах». Наконец, 5 августа 1923 года Алданов извещает Бунина: «Толстые уехали окончательно в Россию... Так я ни разу их в Берлине и не видел. Слышал стороной, что милостью их не пользуюсь»90.

Отъезд Алексея Толстого на родину не обошелся без очередного скандала и на бытовой почве: граф прихватил с собой кое-какие вещички своих друзей, взятые якобы на время, а также не расплатился по долгам. В архиве историка Сергея Мельгунова91 находится собственноручное духовное завещание Н. В. Чайковского, а также список его должников с примечаниями, в которых легендарный народник аккуратно и корректно разъяснял своим наследникам, где после его смерти искать должника, рекомендовал, какой срок уместно будет выждать, и давал краткие пояснения своим взаимоотношениям с людьми. Были в этом списке эмигранты, обремененные воистину солидной задолженностью. Например: «Граф Алексей Николаевич Толстой, в России. 1000 франков. – Безнадежен»92.

В своих послевоенных мемуарах деятели эмиграции первой волны отнесутся к переходу Алексея Толстого в лагерь Советов, скорее, «с пониманием», чем с осуждениям. Быть может, точнее всех высказался Федор Степун:«Я не склонен идеализировать мотивы возвращения Толстого в 1923 году в Советскую Россию. Очень возможно, что большую роль в решении вернуться сыграл идеологический нигилизм этого от природы весьма талантливого, но падкого на славу и деньги писателя. Все же одним аморализмом толстовской ‘смены вех’ не объяснить. Если бы дело обстояло так просто, мы с женою, только что высланные из России, вряд ли могли бы себя чувствовать с Толстыми (к этому времени Алексей Николаевич был женат вторым браком на Наталье Крандиевской) так просто и легко, как мы себя чувствовали с ними накануне их возвращения из Берлина в СССР… Мне лично в ‘предательском’, как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России. <…> Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией»93.

В отличие от Степуна и иже с ним, Марк Алданов, в силу своей исключительной принципиальности, не склонен был ни оправдывать «Алешку», ни осуждать его, а просто перестал поддерживать с ним какие-либо отношения. Знаменательным в этом отношении является следующий эпизод, по-разному описанный Алдановым и Буниным. Осенью 1936 года Марк Алданов сообщал Амфитеатрову: «Кстати, об Алешке. Месяца два тому назад Бунин и я зашли вечером в кафе ‘Вебер’ – и наткнулись на самого А. Н. Толстого (с его новой женой[i]). Он нас увидел издали и послал записку. Бунин, суди его Бог, возобновил знакомство, а я нет – и думаю, что поступил правильно. Мы с Алексеем Толстым были когда-то на ‘ты’ и три года прожили в Париже, встречаясь каждый день. Не спорю, что меня встреча с ним (то есть на расстоянии 10 метров) после пятнадцати лет взволновала. Но говорить с ним мне было бы очень тяжело, и я воздержался: остался у своего столика. Он Бунина спрашивает: ‘Что же, Марк меня  считает подлецом?’ Бунин отвечал: ‘Что ты, что ты!’ Так я с новой женой Алешки и не познакомился. Об этом инциденте было здесь немало разговоров. Но, разумеется, это никак не для печати. Кажется, Бунин сожалеет, что не поступил, как я»94.

А вот как описывает эту встречу сам Иван Бунин: «В последний раз я случайно встретился с ним в ноябре 1936 г., в Париже. Я сидел однажды вечером в большом людном кафе, он тоже оказался в нем, – зачем-то приехал в Париж, где не был со времени отъезда своего сперва в Берлин, потом в Москву, – издалека увидал меня и прислал мне с гарсоном клочок бумажки: ‘Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А. Толстой’. Я встал и пошел в ту сторону, которую указал мне гарсон. Он тоже уже шел навстречу мне и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мне смешком и забормотал: ‘Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?’ – спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой и продолжал разговор еще на ходу: – Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России… – Я перебил, шутя: – Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены. – Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью: – Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии? – Я поспешил переменить разговор, посидел с ним недолго, – меня ждали те, с кем я пришел в кафе, – он сказал, что завтра летит в Лондон, но позвонит мне утром, чтобы условиться о новой встрече, и не позвонил, – ‘в суматохе!’ – и вышла эта встреча нашей последней»95.

Интересно, что за шесть лет до случайной встречи в кафе «Вебер», Алданов – человек, разорвавший по идейным соображениям все отношения со своим старым товарищем и собратом по перу, – публикует в «Современных записках» (1930. № 43. Сс. 493-494) рецензию на его книгу, изданную на Западе (Алексей Толстой. Петръ I. Берлин: Из-во «Петрополисъ», 1930), которая выдержана в исключительно комплиментарном по отношению к личности автора тоне: «Об огромном таланте А. Н. Толстого не приходится и говорить. Я думаю, что если б он родился тогда, когда ему следовало родиться, т. е. лет сто тому назад, ему принадлежало бы одно из первых мест в классической русской литературе. Талант и достоинства его целиком от Бога, недостатки в значительной мере от быта. В современной же литературе автор ‘Хождения по мукам’ и ‘Детства Никиты’ составил себе большое имя и со своими недостатками». Этот отзыв интересен не только с литературно-критической точки зрения. Он является своего рода «аттестацией личности», подтверждающей на конкретном примере то, что, в частности, подразумевалось под характеристикой Марка Алданова как «последнего джентльмена русской эмиграции».

Начиная с 1923 г., тоску по родине населяющих русский Берлин эмигрантов вдвойне подпитывал резкий рост курса германской марки и связанное с этим удорожание услуг и товаров. Люди, стремясь найти островки стабильности, стали уезжать – кто в Советы, где НЭП, казалось, прокладывал дорогу Термидору, кто в Париж, а кто и за океан. «<…> вдруг стремительно быстро оказалось, что все куда-то едут, разъезжаются в разные стороны, кто куда. В предвидении этого близкого разъезда, 8 сентября мы собрались сниматься в фотографии на Тауенцинштрассе, и Белый пришел тоже, но раздраженный и особенно напряженно улыбающийся. Гершензон еще месяц тому назад сказал Ходасевичу, что когда он ходил в советское консульство за визой в Москву для себя и семьи (он уехал 10 августа), то встретил в консульстве Белого, который тоже хлопотал о возвращении. Нам об этом своем намерении Белый тогда еще не говорил. Помню грусть Ходасевича по этому поводу – не столько, что Белый что-то важное о себе от него скрыл, сколько по поводу самого факта возвращения его в Россию»96.

Пока Алексей Толстой вострил лыжи на восток, на западе поднималась звезда исторического романиста Марка Алданова. Его новая книга «Девятое Термидора» пользовалась исключительным успехом у читателя. По-видимому, хвалил ее и придирчивый Бунин. Об этом косвенно свидетельствует письмо Алданова Бунину от 9 января 1924 года: «Не могу сказать Вам, как меня обрадовало и растрогало Ваше письмо. Вот не ожидал! Делаю поправку не на Вашу способность к комплиментам (знаю давно, что ее у Вас нет), а на Ваше расположение ко мне (за которое тоже сердечно Вам благодарен), – и всё-таки очень, очень горд тем, что Вы сказали». Что сказал Бунин о книге – неизвестно, но отзывы других современников до нас дошли. Андрей Седых, например, считал, что Алданов, в свете исповедуемой им «философии случая»: «был глубоко убежден, что исторический переворот Девятого Термидора произвели четыре мерзавца, спасавшие свою жизнь и свои выгоды и не имевшие вообще никакой идеи» (Седых А. «Далекие близкие». С. 36). На конкретном историческом примере Алданов показал, что желаемое событие может произойти нежданно-негаданно, вопреки логике событий – по воле «слепого случая». Такая гипотетическая возможность импонировала читателю-эмигранту, надеявшемуся в глубине души, что в Совдепии, где мерзавцев пруд пруди, итогом НЭПа станет русский вариант Девятого Термидора.

С конца 1923 г. начинается процесс угасания «русского Берлина». Жизнь становилась все тяжелее, спад деловой удушающе действовал на книжный рынок и издательское дело. В письме Бунину от 9 марта 1923 года Алданов рисует мрачную картину повседневности: «Здесь книжное дело переживает страшный кризис. Поднятие марки разорило дельцов, и цены растут на всё с каждым днем. Никакие книги (русские) не идут, и покупают их издатели теперь крайне неохотно...»97 В связи с ухудшением жизненных условий Алданов начинает подумывать об отъезде. Это находит отражение в его письмах от 5 августа Бунину и 22 августа Муромцевой-Буниной: «Предстоит очень тяжелая зима. Боюсь, что придется отсюда бежать, – не хочу быть ни первой, ни последней крысой, покидающей корабль, который не то что идет ко дну, но во всяком случае находится в трагическом положении. Немцам не до гостей. Куда же тогда ехать? Разумеется, в Париж. Но чем там жить? Это, впрочем, Вам всё известно. Вероятно, и Вам живется невесело. <…> Жаль, что об И[ване] А[лексеевиче] Вы только и сообщаете: пишет – без всяких других указаний. Слава Богу, что пишет. Особенно порадовало меня, что и И[ван] А[лексеевич] и Вы настроены хорошо, – я так отвык от этого в Берлине. Здесь не жизнь, а каторга. <…> Печатанье книг здесь почти прекратилось... и мне очень хочется убедить какое-нибудь издательство из более близких (‘Ватагу’[j]) перенести дело в Париж и пригласить меня руководителем. <…> Но это вилами по воде писано. Ничего другого придумать не могу. А то еще можно поехать в Прагу, но получать стипендию я не согласен, да и жизнь в Праге мне нисколько не улыбается. Отсюда все бегут. Зайцевы уезжают в Италию, туда же, кажется, собирается Муратов, кое-кто уехал в Чехословакию. Читаете ли Вы ‘Дни»’? Если читаете, то Вам известно, что здесь творится... <…> Читаю как всегда, т. е. много. Прочел молодых советских писателей и получил отвращение к литературе. <…> я теперь в 1001 раз читаю ‘Анну Каренину’ – всё с новым восторгом. А вот Тургенева перечел без всякого восторга, пусть не сердится на меня И[ван] А[лексеевич]. Ремизова читать не могу, Белого читать не могу... Очень хороши воспоминания З. Н. [Гиппиус], особенно о Блоке. Прекрасные страницы есть у Шмелева. Очень талантливо [‘Детство Никиты’] А. Н. Толстого, и никуда не годится ‘Аэлита’».

В январе 1924 года Бунин устроил в Париже вечер, который прошел с большим успехом. Алданов откликнулся на это событие письмом от 9 января 1924 года: «О триумфе Вашем (без поставленных в Вашем письме кавычек) я узнал из статей в ‘Руле’ и в ‘Днях’ – надеюсь, что Вы видели напечатанное у нас письмо Даманской (А. Мерич). <…> Надолго ли поправил вечер Ваши (Финансовые. – М. У.) дела?»98 Это последнее письмо Алданова из Берлина. В начале 1924 года, сложив с себя редакторские обязанности в «Днях», он переселился в Париж. 

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Произведения Марка Алданова были дважды увенчаны престижными литературными премиями – в Великобритании и Соединенных Штатах – и переведены на двадцать четыре иностранных языка, чем сам писатель очень гордился. Писатель тринадцать раз был номинирован на Нобелевскую премию по литературе (в 1938, 1939, 1947, 1948, 1949, 1950, 1951, 1952, 1953, 1954, 1955, 1956 и 1957 гг.). В СССР книги Алданова были запрещены и не издавались вплоть до 1987 г., а после войны их перестали печатать и в странах социалистического лагеря, где ранее они особенно пользовались популярностью.

2. Роман «Бред», отрывки из которого публиковались в «Новом Журнале» в 1954–1955 и 1957 гг. Книга в английском переводе вышла в 1957 г. под заглавием «Nightmare and Dawn». Этот роман не содержит лейтмотивов, связывающих его с другими произведениями Алданова.

3. Толстой А. Н. Эмигранты. URL: https://www.e-reading.club/chapter.php/ 56691/1/Tolstoii_–_Emigranty.html

4. Толстой А. Н. О Париже. URL: https://public.wikireading.ru/68445; Парижские тени. URL: http://emsu.ru/lm/cc/tolstoi.HTM#22

5. Алданова-Ландау (урожд. Зайцева) Татьяна Марковна (1893–1968), переводчик. Жена М. А. Алданова. Переписывала рукописи мужа, перевела ряд его произведений на французский, в том числе роман «Чёртов мост» («Le Pont du diable», Париж, 1930). Член Комитетов по организации чествования памяти В. А. Маклакова (1958) и Л. Н. Толстого (1960). Передала в архив Колумбийского университета собрание писем известных деятелей к мужу. Приходилась Алданову двоюродной сестрой со стороны матери.

6. Седых А. Далекие близкие. – Н.-Й.: «Новое русское слово», 1962. С. 35.

7. Зайцев Борис. Алданов / В кн.: Мои современники. – London: Overseas Publications Interchange Ltd, 1988. Сс. 126-128. Ирина Одоевцева в своей мемуарной книге «На берегах Сены» наделяет Алданова «красивыми, газельими глазами».

8. «Устами Буниных» / Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы. Под редакцией Милицы Грин. В 3-х тт. – Мюнхен: Possev-Verlag, 1980–1982. С. 174.

9. Роман Гуль. Я унес Россию. Апология эмиграции. В 3-х томах / Предисловие и развернутый указатель имен О. Коростелева. – М.: Б. С. Г.-ПРЕСС, 2001. Том 3. Часть 2. URL: http://www.dk1868.ru/history/gul2_2.htm

10. Седых А. Далекие близкие. – С. 35.

11. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова // «Грани». 1982. № 124. Сс. 155-82. URL: https://libking.ru/books/nonf-/nonf-biography/414217-aleksandr-bahrah-vspominaya-aldanova.html

12. «...Не скрывайте от меня вашего настоящего мнения». Переписка Г. В. Ада-мовича с М. А. Алдановым (1944–1957) / Предисловие, подготовка текста и комментарии О. А. Коростелева // Ежегодник ДРЗ им. А. Солженицына. – М.: 2011. Сс. 297-304. URL: https://www.litmir.me/br/?b=562576

13. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова. – Сс. 147, 167-168.

14. Там же. – С. 160.

15. Седых А. Далекие близкие. – С. 37.

16. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова – С. 149; URL: https://www.rulit.me/ books/peshchera-read-63205-9.html

17. Седых А. Далекие близкие. – С. 35.

18. Суражский Н. (Брешко-Брешковский Николай). Четыре звена Марка Алданова (От нашего парижского корреспондента) // «Для Вас». 1934. № 39, 22 сентября. – Сс. 3-4.

19. Алданов М. С. В. Рахманинов. URL: http://oldcancer.narod.ru/ Aldanov/06/ Rachmaninov.htm

20. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова... – Сс. 155-182.

21. Зайцев Борис. Алданов... – С. 128.

22. Седых А. Далекие близкие. – С. 38.

23. Чайковский Николай Васильевич (1850–1926), российский общественно-политический деятель, масон. С 1875 г. жил за рубежом (США, Англия). В 1905 г. вернулся в Россию. В 1918 г. возглавлял Верховное управление Северной области. В 1919 г. выехал в Париж для участия в работе Политического совещания и Версальской мирной конференции. С 1920 г. в эмиграции. Жил в Лондоне и Париже. Председатель Заграничного комитета Трудовой Народно-социалистической партии. Член комитета Союза возрождения России (1920 г.). См.: URL: http://oldcancer.narod.ru/Aldanov/06/

24. «Парижский философ из русских евреев»: Письма М. Алданова к А. Амфи-театрову / Публ. Э. Гарэтто и А. Добкина // «Минувшее»: Ист. альманах. Вып. 22. – М.; СПб.: 1997. – С. 604.

25. Дымов Осип. Алексей Толстой и Леонид Андреев / В кн.: Дымов Осип. Вспомнилось, захотелось рассказать... Из мемуарного и эпистолярного наследия / Общая ред., вступ. статья и комментарии В. Хазана. Т. 2 – Jerusalem: Hebrew University. 2011. – Сс. 382–395.

26. Дон Аминадо. Поезд на третьем пути. URL: https://profilib.net/chtenie/121441/don-aminado-poezd-na-tretem-puti.php

27. Тэффи. Алексей Толстой. URL: http://www.rulit.me/books/ izbrannoe-read-174233-102.html#section_90

28. Тема родословной графа А. Н. Толстого и по сей день остается предметом научной дискуссии историков. – См.: Оклянский Ю. М. Шумное захолустье. – М.: Терра-Терра, 1997.

29. Чернышев А. А. Об Алданове и Бунине: https://knigogid.ru/books/817283-etomu-cheloveku-ya-veryu-bolshe-vseh-na-zemle/toread/page-5

30. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова // «Грани». 1982. № 124. – C. 2.

31. Алданов М. А. Армагеддон / В кн. «Самоубийство». Роман.  Исторические портреты и очерки. / Сост. Т. Прокопов. – М.: ТЕРРА. 1995. С. 8.

32. Алданов М. Собр. соч. в 6 тт. Т. 1. – М.: Правда, 1991. С. 35.

33. Алданов М. А. Армагеддон / В указ. книге. – С. 24.

34. Бахрах А. В. По памяти, по записям. М. А. Алданов // «Новый Журнал». 1977. № 126. С. 146.

35. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова... – C. 4.

36. Седых А. Далекие близкие. – С. 39.

37. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова... – С. 147.

38. Schlapentoch Dmitry. Алданов в контексте Французской революции // Revue des Études Slaves Année. 1994. T. 66. F. 2. – Рр. 363-364.

39. Schlapentoch Dmitry. Указ. соч. – Р. 366.

40. Landau-Aldanov Mark. Lénine. – Paris: Édit. J. Povolozky, 1919.

41. Landau-Aldanow M. A. Lenin und der Bolschewismus. Aus dem Französischen von Viktor Bergmann. – Berlin: Verlag Ullstein & Co., 1920. В это же самое время Горький писал о Ленине: «Он не только человек, на волю которого история возложила страшную задачу разворотить до основания пестрый, неуклюжий и ленивый человеческий муравейник, именуемый Россией, его воля – неутомимый таран, удары которого мощно сотрясают монументально построенные капиталистические государства Запада и тысячелетиями слежавшиеся глыбы отвратительных рабских деспотий Востока». – См. Горький Максим. Владимир Ильич Ленин // «Коммунистический Интернационал». 1920. № 12 (Июль). URL:https://leninism.su/books/4358-vladimir-ilich lenin.html?showall=1&limitstart;  Landau-Aldanov М. Lenin. Tradizione di Attilio Rovinelli. – Milano: Sonzogno, 1919; Lenin. Authorized translation from the French. – New York: E.P. Dutton and Co., 1922.

42. Толстой А. Н. Собр. cоч. в 10 тт. Т. 10. Публицистика. – URL: https://public. wikireading.ru/68442

43. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова... – Cc. 155-182.

44. Landau-Aldanov Mark. Deux Revolutions. La Révolution française et la Révolution russe. – Paris: Imprimerie Union, 1921.

45. Алданов М. Огонь и дым. – Париж: Франко-русская печать, 1922.

46. Schlapentoch Dmitry. Указ. соч. – Рр. 365-367.

47. URL: https://royallib.com/read/aldanov_mark/klemanso.html#0

48. Schlapentoch Dmitry. Указ. соч. – Р. 363. Алданов любил повторять изречение Олара: «Нет ничего более почетного для историка, чем сказать: я не знаю».

49. Седых А. Далекие близкие. – Сс. 36-37.

50. URL: https://www.litmir.me/br/?b=272164&p=1

51. Там же.

52. Алданов М. А. Армагеддон / В кн. «Самоубийство» – С. 24.

53. Яновский В. С. Поля Елисейские: Книга памяти / Предисл. Н. Г. Мель-никова. Коммент. Н. Г. Мельникова, О. А. Коростелева. – М.: Астрель, 2012. URL: https://unotices.com/page-books.php?id=31974

54. Эпизод сорокапятилетней дружбы-вражды: Письма Г. В. Адамовича И.В. Одоевцевой и Г. В. Иванову (1955–1958) / В кн.: «Если чудо вообще возможно за границей…»: Эпоха 1950-x гг. в переписке русских литераторов-эмигрантов / Сост., предисл. и примеч. О. А. Коростелева. – М.: Библиотека-фонд «Русское Зарубежье»/ Русский путь, 2008. URL: https://profilib.net/chtenie/ 153802/georgiy-adamovich-epizod-sorokapyatiletney-druzhby-vrazhdy-pisma-g-v-adamovicha-i-v.php. С. 14.

55. Бахрах А. В. По памяти, по записям. М. А. Алданов... – С. 146.

56. Будницкий О., Полян А. Русско-еврейский Берлин: 1920–1941. – М.: «Новое литературное обозрение», 2013. – С. 244.

57. См.: Иван Ильин – Иван Шмелев. Переписка двух Иванов / В кн.: Иль-ин И. А. Собр. соч. – М.: Русская книга, 2000.

58. Устами Буниных... Т. 2. – С. 231.

59. Крейд Вадим. Георгий Иванов. – М.: Молодая гвардия, 2007. URL: https://profilib.net/chtenie/71808/ vadim-kreyd-georgiy-ivanov.ph

60. Алданов М. А. Армагеддон / В кн.: «Самоубийство». – Сс. 90-91.

61. Tassis Gervaise. L’eouvre Romanesque de Mark Aldanov: Révolution, histoire, hasard (Slavica Helvetica). – Bern: Peter Lang,1999; Mark Aldanov écrivain russe et européen. – Lion: Institut européen Est-Ouest, 2008. URL: http://institut-est-ouest.ens-lyon.fr/spip.php?article296

62. «...Не скрывайте от меня вашего настоящего мнения». Переписка Г. В. Ада-мовича с М. А. Алдановым... Сс. 297-304.

63. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова... – С. 157.

64. Там же. – С. 147.

65. Там же. – Сс. 154-155.

66. Будницкий О., Полян А. Русско-еврейский Берлин... – С. 29.

67. Schlögel K. Chronik russischen Lebens in Deutschland 1918–1941. – Berlin: Akademie-Verlag, 1999. – Ss. 501-569.

68. Яблоновский (наст. Снадзский) Александр Александрович (1870–1934), журналист, литературный критик, общественный деятель, сотрудник ряда эмигрантских изданий, в т. ч. газет «Общее дело», «Возрождение» (Париж), «Сегодня» (Рига) и др. В эмиграции с 1920 г., жил во Франции. В Берлине – председатель правления Союза.

69. Уральский Марк. Неизвестный Троцкий: Илья Троцкий, Бунин и эмиграция первой волны. – Иерусалим; Москва: Гешарим; Мосты культуры, 2017. – Сс. 257-258.

70. Берберова Н. Курсив мой: Автобиография / Вступ ст. Е. В. Витковского. – М.: Согласие, 1999. Сс. 42, 46. URL: http://www.rulit.me/books/kursiv-moj-read-73013-1.html#section_1

71. Бахрах А. В. Вспоминая Алданова… – С. 155.

72. Грин Мелица. Письма М. А. Алданова к И. А. и В. Н. Буниным // «Новый Журнал». 1965. № 80. – Сс. 261-262.

73. Мякотин Венедикт Александрович (1867–1937), русский историк, писатель и политический деятель. Один из основателей Партии народных социалистов (энесы). В 1922 г. выслан большевиками из России. В эмиграции жил в Берлине, Праге и Софии.

74. URL: https://royallib.com/author/aldanov_mark.html

75. Грин Мелица. Указ.соч. – С. 264.

76. См. о нем: Уральский Марк. Неизвестный Троцкий...

77. Зайцев Борис. Алданов... – С. 126.

78. Там же. – Сс. 127-129.

79. Вера жена Бориса: Дневники Веры Алексеевны Зайцевой. 1937–1964 / Авт.-сост. О. А. Ростова. Под ред. В. Л. Телицына. – М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2016. – С. 195.

80. Адамович Г. Одиночество и свобода: Литературно-критические статьи. – СПб.: Logos, 1993.

81. URL: http://bunin-lit.ru/bunin/public/obraschenie-k-romenu-rollanu.htm

82. Оказавшись на Западе, поэт-имажинист Александр Кусиков (1896–1977) столь активно выказывал свою верность революции, что в эмигрантских кругах заслужил кличку «чекист». В 1924 г. он переселяется в Париж, где создает просоветское «Общество друзей России», однако на родину, где его перестают печатать, предпочитает не возвращаться. С 1930-х гг. Кусиков, навсегда поселившийся в Париже, прекращает литературную деятельность.

83. Грин Мелица. Указ.соч. – Сс. 261, 262.

84. Там же. – С. 263.

85. Лейкин Николай Александрович (1841–1906), русский писатель и журналист сатирического направления. Издавал юмористический еженедельник «Осколки» в Санкт-Петербурге.

86. Имеется в виду политическая статья И. Бунина «Голубь мира» («Слово». 1922. № 6, 31 июля. С. 1), в которой он жестко критикует примиренческую позицию Гауптмана по отношению к большевикам.

87. Георг Брандес (1842–1927), один из крупнейших авторитетов литературной критики конца ХIХ – начала ХХ вв., являлся поклонником русской литературы и, в частности, высоко ценил творчество Ивана Бунина.

88. Переписка И. А. Бунина с Г. Брандесом (1922–1925) / И. А. Бунин: Новые материалы. Вып. I. – М.: Русский путь, 2004. – С. 225.

89. Полонский Яков Борисович (1892–1951), доктор права, журналист, писатель, историк литературы, библиофил, общественный деятель. Муж родной сестры Алданова литератора Любови Александровны Ландау-Полонской (1893–1963).

90. Грин Мелица. Указ.соч. – Сc. 263-264.

91. Мельгунов Сергей Петрович (1879–1956), русский историк и политический деятель, после Октябрьского переворота был приговорен к смертной казни, замененной 10-годами тюремного заключения, а в октябре 1922 г. выслан за рубеж. В эмиграции жил в Париже.

92. Толстой Иван. Третий Толстой и Второй Чайковский. URL: https://www.svoboda.org/ a/26864279.html

93. Варламов А. Н. Алексей Толстой. Красный шут... – Сc. 31-32. Степун Федор Августович (1884–1965), русский философ, публицист. В 1922 г. выслан из Советской России, жил в Берлине, затем в Дрездене (с 1926) и Мюнхене (с 1946).

94. «Парижский философ из русских евреев»: Письма М. Алданова к А. Амфи-театрову... – С. 630.

95. И. А. Бунин. Третий Толстой / В кн.: И. А. Бунин. Гегель, фрак, метель. – СПб: 2003. – Сс. 478-479.

96. Берберова Н. Курсив мой: Автобиография… – С. 44.

97. Грин Мелица. Указ. соч. – С. 265.

98. Там же. – Сc. 265-267.

 

Брюль


a. Журнальный вариант публикации из готовящейся к печати книги «Марк Алданов: писатель, мыслитель и джентльмен русской эмиграции» (д.п. – осень 2019). Начало см. – НЖ, № 292-293, 2018.

b. âme slave – буквально: славянская душа (фр.).

c. Кафе «Прокоп» (Le Procope) – старейшее кафе Парижа. Находится в Латинском квартале на улице Ансьен-Комеди (rue de l’Ancienne-Comédie), недалеко от бульвара Сен-Жермен. В эпоху Просвещения кафе стало дискуссионным центром для литераторов и философов, превратившись, таким образом, в первое литературное кафе.

d. Алданова в 1920–1930-е гг. литературные критики часто называли «русским Анатолем Франсом».

e. Имеется в виду И. М. Троцкий.

f. Имеется в виду Южный Яков Давидович (1883–1938), актер, конферансье, режиссер, директор театра-кабаре «Синяя птица» в Берлине.

g. Софья Ионовна Ландау (1863? – 1940) похоронена на Новом кладбище в парижском районе Булонь-Билланкурт (Boulogne-Billancourt).

h. Статью можно считать пророческой как для Европы – 30 января 1933 г. к власти в Германии пришел Гитлер, так и для Бунина – в этом году он стал лауреатом Нобелевской премии по литературе, и для Андрея Белого – 8 января 1934 г. он скончался в Москве

i. Имеется в виду Людмила Ильинична Толстая, жена писателя с 1935 г.

j. Книгоиздательство «Ватага» принадлежало однопартийцам Алданова – энесам В. А. Мякотину и С. П. Мельгунову, а также издателю Т. И. Полнеру.