Евгений Брейдо

 

Любовь государыни

Документальная повесть

 

Любила его по-бабски, всей собой, засыпать с ним хотела, просыпаться каждое утро, гладить, целовать миленького Гришефишечку. Красавец мраморный, на которого ни единый король не похож, – гяур, казак, москов. Страсть как хочется приласкаться, зарыться в русые кудри, защититься от всех твоей любовью. Буду огненная, коли велишь, какая хочешь буду – только мне ласки твоей нужно, самой лучшей. Что тебе стоит! Сам знаешь – сердце ни часу не хочет быть без любви.

Писала ему, глупела, млела, растекалась вся и на себя же злилась – ведь стыдно, грех Екатерине Второй поддаваться безумной страсти. И ему самому опротивишь таким безрассудством.

Сперва хотелось, конечно, немножко пофинтарничать со своими, чтобы судачили и гадали, что у нее на уме, но только на неделю ее и хватило. Камер-юнгфера Марья Саввишна сразу приметила и шепнула на ушко Брюсше: «Это не Васильчиков, этого она инако ведает». Да и сама не скрывала – сердце не хотело таиться. Чуть не каждый день сновали туда-сюда длинные письма и короткие записочки. «Гришенок бесценный, беспримерный и милейший в свете, я тебя чрезвычайно и без памяти люблю...»

«Правду сказать, всё Гришенька на уме. Я его не люблю, а есть такое нечто, для чего слов еще не сыскано. Алфавит короток и литер мало. Казак, москов – не люблю тебя.»

Но не только о любви писала – сразу вперемешку идут дела, заботы по обустройству неохватного самодержавного хозяйства.

Каждый день столько срочного, важного, и все нужно успеть, во всем разобраться. От Зимнего дворца до самой Камчатки не сыскать чиновницы усердней. За ней нет священного наследственного права, троном она обязана собственному уму, удаче и расположению подданных – так что не до праздности, приходится служить. Однако для всех жизнь царицы состоит из балов, рукоделия и придворных шашней. Остальное если и выходит, то как-то само собой. Между тем ее обычный рабочий день начинается в шесть утра и продолжается до ночи. Слуги еще спят, когда она топит камин. Прилежна, упорна и неутомима – вот что надо бы написать на гербе. Потемкин легко и жадно, с великой охотой подхватил эту ношу и никогда уже не отпускал. За ночь перечитывал бумаги, что посылала днем или приходили из коллегий, – к утру лежали у нее на столе с пометами и, где нужно, решениями. Притом что иной раз полночи играл в карты с гостями. Во всё вникал, всё на лету схватывал и норовил сам сделать. Такой другой  головы на свете нету – умна и забавна, как дьявол, всякий час ждешь каких-нибудь кундштюков. И теперь самое ее время. Пора заключать мир с варварами, шесть лет уже воюем. Дошло до того, что бунт в стране, какого никогда не бывало.

Да похуже еще беда – наследник вырос. Уже отчетливо слышно грозное: не справляешься – передавай власть. Так хочет вельможство – Панины, Репнины, Воронцовы, подруга Дашкова и помельче люди. Грезится им торжественный юноша Павел с конституцией в одной руке и державой в другой, а наставляет его мудрый воспитатель Ники-та Иваныч Панин. Интриганы, лукавые царедворцы, – они бы с самовластием Ивана поборолись, гражданских прав потребовали у Петра!

Царевна София, верно, чувствовала то же, когда повзрослел Петр, – власть, завоеванная умом и отвагой, стоившая стольких трудов, сама тихо и легко ускользает из рук. История ее, правда, бесславна: жалкие попытки реформ, бессмысленные крымские походы да кровавые стрелецкие бунты.

Но она – Екатерина, самодержавная императрица, а не какая-то убогая царевна, она написала «Наказ» и выиграла войну!

Два года назад Никита Иванович с тонким придворным изяществом подставил князя – определил переговорщиком с турками. Братья Орловы схватились с Паниным, как всегда ни в чем не согласные, а тот внезапно уступил – пожалуйста, Григорий Григорьич, сами и договаривайтесь с визирем. Только из князя дипломат, как из дерьма пуля, – негибок, нетерпелив, недальновиден. Дров он наломал, а толку – ноль. Она тогда сгоряча запретила пускать Орлова в столицу, развернула от заставы – езжай, куда хочешь, только чтоб глаза мои тебя не видели. Никита Иваныч, конечно, заранее знал, что получится. 

Можно было в Фокшанах договориться, хотя и французы как могли мешали, и султан не хотел ничего уступить. Но что теперь кулаками махать... Паниным не мир нужен был, а кризис. Так вот он, куда уж хуже, – и что, побеждают они? Как сказать – ведь и она у них многому научилась.

А Пугачев пока взял Казань, ему теперь прямой путь на Москву. «Маркиз Пугачев», как она его величает в письмах Вольтеру и Гримму. Сейчас не до кокетства – даже думать страшно, что может случиться. Воюют одни инвалидные команды – нету войск в центре страны, от кого там защищаться-то?! И ведь из армии роты не пошлешь им в помощь, пока мир не заключен. Замкнутый круг. Бибиков уж так некстати умер, некого вместо него назначить, генералы все на войне. Только и остается победитель Бендер Петр Панин, Никиты Иваныча братец. Но он в Москве на каждом углу ее поносит такими словами, за которые людей простого звания сразу в кутузку, а то и к Шешковскому волокут. Ох как не хочется его ставить, тем более на их условиях. Как же это – любого человека казнить и миловать без всякого суда, по одному Петра Иваныча желанию. Он тогда диктатором становится над Москвой и лучшими губерниями. Дальше только переворот. Она, как зверь, чувствовала опасность. Вот сейчас ты и нужен позарез – генерал и кавалер, Гришатка, сударка моя! Вдвоем мы справимся, переиграем Паниных. А велишь по-царски поступать – в одни сутки всем хвост отшибу!

Панин был сибарит, державший лучшую в городе поварню; добряк, неисчерпаемый источник всякого рода знаний, великий охотник до женского полу, придворных сплетен и карточной игры, – словом, настоящий русский вельможа восемнадцатого столетия.

Елизавета Петровна назначила его воспитателем наследника престола, Петр III дал чин сановника второго класса, а Екатерина сделала графом и вице-канцлером. Однако дальше «вице» ходу не было – канцлером она была сама.

Панину не требовалось щеголять храбростью и доказывать преданность Отечеству под пулями, но твердости отстаивать свое мнение в Государственном Совете ему было не занимать. При надобности он умел точно и прямо говорить Екатерине, что считал должным, независимо от того, хотела ли она это слышать. После одной такой речи на стене отпечатался след парика, и коллеги в трудные минуты стали прислоняться к отметине, набираясь отваги.

Юный Никита, круглолицый, с румянцем во всю щеку гвардейский корнет, приглянулся Елизавете Петровне, зорко подбиравшей нового фаворита. Он бы вполне мог занять место Ивана Шувалова, но нечаянно проспал час свидания, и в результате, стараниями последнего, был отчислен из гвардии и навсегда определен по дипломатической части. Служил послом в Дании и Швеции, читал классических и современных философов, стал масоном и проникся духом Просвещения, трудно отделимым в XVIII веке от просвещенного абсолютизма. Смолоду не отличавшийся проворством, с годами Никита Иванович стал ленив, толст и медлителен, как раскормленный домашний кот. Екатерина говорила, что быстро он только устает – и умрет, если вдруг поторопится.

Вставал обыкновенно в полдень, выпивал чашку шоколаду и до трех занимался туалетом. В половине четвертого подавали обед – до пяти обедал. В шесть ложился отдохнуть и спал до восьми. После второго туалета в Малом Эрмитаже у императрицы или где-нибудь еще начиналась игра и заканчивалась к одиннадцати. За игрой следовал ужин, а потом опять игра. Около трех часов министр уходил к себе и работал, один или с Бакуниным, главным чиновником его департамента. Спать ложился часов в шесть-семь утра.

Екатерина в это время уже была на ногах, так что встретиться им было нелегко – тут каждому приходилось идти на уступки. Никита Иваныч приходил с докладом обыкновенно раз в неделю, часов в 7-8 вечера, – это время никому не было удобно, но, во всяком случае, оба бодрствовали, хотя Панин, привыкший к послеобеденному сну, частенько зевал. Только не сейчас – речь шла о чрезвычайных мерах по противодействию пугачевскому бунту. 

– Кондиции ваши с Петром Иванычем я рассмотрела, – голос Екатерины звучал как всегда мягко и приятно, улыбка была ласковой, так что почти невозможно было догадаться, до чего ненавистны ей диктаторские амбиции Петра Панина и с какой радостью она бы разорвала все эти кондиции в клочья, не хуже Анны Иоанновны, – если б только могла. – Ответ дам скоро.

Накануне, посовещавшись с Потемкиным, они решили власти над Москвой генералу все же не давать, а для расследования пугачевских дел создать комиссию под началом Павла Потемкина, Гришиного двоюродного брата.

Никита Иваныч был в башмаках с крупными бриллиантовыми пряжками и красном, расшитом золотой тесьмой камзоле; андреевская лента горделиво перекинута через плечо. Над комзолом и лентой чуть растерянно улыбалось его мягкое лунообразное лицо с большим ртом, веселыми румяными щеками и высоким лбом, увенчанным седым пудреным париком с косичкой.

– Петр Иваныч всей душой хочет послужить Отечеству, Государыня.

– Не сомневаюсь и как никто ценю искреннее стремление Петра Ивановича в нынешних тяжелых обстоятельствах. Мне нужно, Никита Иваныч, для окончательного решения всё взвесить и ничего не упустить. 

– Но в нынешних обстоятельствах мы никак не должны забывать о безопасности Вашего Величества. – Панин привстал и сделал попытку поклониться всем своим грузным телом. Екатерина отменила обычай стоять во время доклада – секретари и министры демократично сидели за столом напротив ее кресла. – Ввиду того, что нельзя исключить наступления самозванца на Москву и возможных волнений в обеих столицах, я счел своим долгом отправить запрос к Прусскому двору и теперь получил ответ. Ваше Величество может воспользоваться гостеприимством Фридриха, когда пожелает, и на неограниченный срок – пока Петр не наведет порядок.

В голове Екатерины шла быстрая напряженная работа. Особенно насторожило это «на неограниченный срок». Государыня уже готова была вспылить, но выдержка и здесь ей не изменила. Приходилось быть хладнокровной. Первое, Панин неподкупен, послы доносят своим правительствам с великой досадой, что взяток не берет. Значит, это не иностранный заговор, а свой, домашний. Верноподданическую глупость точно нужно отбросить – Никита Иванович отнюдь не дурак, хотя иной раз может искусно прикинуться. То есть все на поверхности: они хотят отправить ее в Пруссию, а здесь пока устроить переворот в пользу Павла. Усмехнулась про себя, не подавая виду: «Ну, это, пожалуй, не страшно, таким способом меня переиграть нелегко. Но надо потом еще раз продумать, нет ли другой ловушки. С Гришефишечкой мы все распутаем.»

– Вздор, Никита Иванович! Какая Пруссия – дело государя в трудную минуту, как и во все прочие, возглавлять свой народ. Хороша бы я была, оставив на вас государство в такое время.

Весело подумала, что если им что оставить, потом этого уж днем с огнем не сыщешь. За каждым нужен глаз да глаз; однако пока полезны – отчего бы не употреблять. 

– Но многие члены Совета согласны со мной по поводу Вашей безопасности, – снова поклонился Панин. Он еще не терял надежды ее уговорить. Никита Иваныч совсем не думал, что плетет заговор или интригу, он никогда не ввязался бы ни во что подобное. Для него это было просто восстановлением законности. Петр III не был способен править и был справедливо свергнут, потому что народ заслуживает хорошего государя. Он участвовал в перевороте с условием, что Екатерина будет регентшей до совершеннолетия Павла. Теперь Павлу уже 20 лет, он женат, легитимен и должен царствовать. Но и он должен подчиняться законам. Закон в Империи будет один для всех – от государя до крестьянина. Кажется, он сумел вложить цесаревичу в голову главное из всего Просвещения – уважение к закону. Он был хорошим воспитателем.

Если бы только бедный Никита Иванович увидел, что вышло, когда его воспитанник стал царствовать. Императрица понимала это куда лучше своего министра, хотя предотвратить тоже не смогла.

«Надо точно узнать, кто еще думает, что мне надо уехать в Пруссию, – Екатерина несколькими штрихами нарисовала на листе бумаги небольшую корону, повисшую в воздухе. – Завтра позову Чернышова и Вяземского – эти пока верны.»

– И речи быть не может! – сказала уже властно, с внезапно усилившимся почему-то немецким акцентом. – Передай от меня благодарность членам Совета за заботу. Но судьба мне здесь не только царствовать, но и править. Свой пост оставить не могу. А о жизни моей Господь позаботится, если нужна Ему на что-нибудь. Ступай, Никита Иваныч. У меня еще сегодня кое-какие дела остались. После потолкуем.

Петр в таких случаях поднимал на дыбу, головы рубил, а она и виду не подает, что все понимает. В прусском этом аккорде возможна еще, конечно, просьба об этакой дружеской услуге: задержать ее, например, подольше в гостях, не говоря о славном примере из трагедии сочинителя Шекспира про Принца Датского. Нет, невозможно, не Фридриха и не Панина стиль – Никита Иваныч благороден, а прусский король дальновиден. Но так ли благородны и умны остальные вокруг них? Задержать помимо воли – на это Фридрих еще может пойти, но вряд ли на убийство. Проверить, по счастью, не удастся. Комбинация забавная, конечно, – вот только ее этак не обыграешь. Дыба, однако, тут не годится – ей, наоборот, нужно обуздывать дикие нравы, воспитывать достоинство, уважение к закону. Да и переворот июньский без Никиты Иваныча был бы невозможен, а она умеет быть благодарной. Прямой ли это заговор или только мысли о нем – можно оставить пока без внимания, доверки же к Панину и раньше не было. Он, конечно, воображает, что всё делает во благо страны, но понимает его уж очень скучно, по-книжному. Как будто люди – механизмы, и можно из одной страны в другую перенести какое-нибудь учреждение, завести, как часы, и оно точно так же – тик-так, тик-так – будет работать.

Подумала, что ее высокоумный министр и его помощники – Фонвизин и прочие – привыкли проекты писать на бумаге, ей же приходится царапать прямо на шкурах подданных. А это материал куда более чувствительный. 

У Панина в голове конституции и прочие вольности уж так прекрасны, что дух захватывает, только если наружу оттуда выйдут, много крови прольется. Не нужны они в России. Ничего кроме смуты не вызовут, никому не пригодятся. Вон как хорошо в любезной Никите Иванычу Швеции – кому в парламенте больше заплатим, такой закон и примут. Сам же покупал народных трибунов оптом и в розницу. Еще лучше в Польше – от страны уже добрую треть откусили, того и гляди остаток конституционной этой монархии проглотим. Неужели он для России того же хочет? Театральная декорация иной раз завораживает – так красива, и всё на ней как настоящее, но ведь понятно, что это бутафория и после представления ее снесут в чулан, а для нового другую нарисуют. Только Панин в свои декорации верит свято, как ребенок в волшебную сказку. Посмотреть, что иной раз за ними прячется, и в голову не придет. Интриг его она не боится – слишком простодушны, хотя всё равно нужно быть настороже, чтобы нечаянно не зевнуть в придворной партии фигуру.

Да, вот что еще плохо. Цензоры доносят, что Куракин, панинский близкий друг, ругает в письмах русские порядки в хвост и в гриву. Не может быть, чтобы не говорили того же у Никиты Иваныча. Она не так давно написала двухтомную отповедь на книжонку аббата Шаппа, в которой он Россию поносит. Не пожалела ни сил, ни времени – так задело. Но это – французский аббат, а почему свои? Уму непостижимо.

С другой стороны, вице-канцлер умеет правильно выстроить отношения с иностранными послами, вовремя заметить чужую комбинацию и свою придумать, толково составить нужную бумагу. Другого такого не сразу сыщешь. Сколько понадобится, столько он ей и послужит. Пусть пишет свои конституции. Только теперь соперником Панина во внешнеполитических делах будет уже не Гриша Орлов, а Потемкин.

Огромный, громоздкий, как Статуя командора, с шапкой нечесаных русых волос, с выпирающей наружу силой, он был удал и ловок на просторе, в степи или военном лагере, а в небольших дворцовых покоях среди изящных маленьких безделушек – неуклюж и на первых порах застенчив. Мог неловким движением сломать дверную ручку или тонкой работы вещицу, нечаянно попавшую в руки. На собраниях в малом Эрмитаже среди почтенных сановников грыз ногти, приходил частенько с репкой или яблоком. Правда, кто знает, была ли то робость или просто царственная рассеянность?

Бог не дал Григорию Александровичу нежного изящества Аполлона, зато не пожалел мощи и богатырской красоты Геркулеса.

Породистое, властное, крупной лепки лицо не портил даже безжизненный правый глаз – хватало и левого, в минуты гнева или радости сверкавшего настоящим синим пламенем. Всюду обращал на себя внимание, от всех отличался и везде казался бы нелеп, если бы не был главным. Нельзя было даже вообразить себе Потемкина тянущим лямку в малом чине в провинции или затерянным в толпе придворных – он мог быть только баловнем судьбы, иначе его бы вовсе не было. Частые перемены настроения точнее всего выражала по-детски капризная линия сочного рта с ямочками по бокам. После взрывов неукротимой энергии, когда за несколько месяцев на пустом месте, как по щучьему велению, возникали город, крепость и порт с эскадрой, Григорий Александрович погружался в знаменитую свою хандру, неделями не показывался на людях и ничего не предпринимал. Тогда он сам себе казался ничтожен и ни на что не годен; неприкаянный, слонялся по комнатам, не в силах принудить себя ни к какому занятию. Только молился и всерьез собирался постричься в монахи. Всесильного министра и наместника будто и не бывало, зато вдруг поднимал голову маленький, жалкий, зашуганный человечек; всё, чем князь Потемкин гордился, этого человечка пугало, что он делал обычно за несколько дней – тот бы и за всю жизнь не успел, что преодолевал, не задумываясь, – для него было вовсе непреодолимым и приводило в отчаяние. Но лицо его оставалось отрешенным, равнодушным и непроницаемым; оттого именно в таком состоянии Григорий Александрович внушал окружающим особенную робость. 

Вахмистр Потемкин в первый раз увидел Екатерину во время переворота, когда вывел свой Конный полк для присяги новой государыне. Сделать это было не так и трудно – за полгода царствования Петр III всех достал прусскими порядками и планами присоединения Российской империи к Голштинии, – а перевороты солдатам были привычны. Императоров тогда выбирала гвардия. Правда, у самого Потемкина место было неплохое – ординарец при новом командире полка, царском дяде, специально выписанном из голштинского отечества и тут же пожалованном фельдмаршалом. Взяли за высокий рост и знание немецкого, поскольку фельдмаршал, кроме родного, ни на каком языке не говорил. Но разве о такой службе он мечтал! Из вахмистров без войны и в младшие-то офицеры едва выслужишься лет за десять. А на войну не приведи бог попасть с таким командиром. Поэтому, едва услышав о заговоре, Потемкин потянулся к Орловым. У братьев в Конном полку своих людей не было, так что пришелся он очень кстати, и два Григория быстро сошлись.

Вышло удачно: получил сразу и офицерский чин, и придворный камер-юнкерский, и четыреста крестьянских душ, а главное, Катерине он приглянулся. И она ему. Да так сильно, что больше ни о ком думать уже не мог. Чего тут было больше – пылкого мужского желания или молодого честолюбия, он и сам, пожалуй, не знал. Хотя тогда чуть не все гвардейские офицеры были влюблены в императрицу – или притворялись, что влюблены.

Государыня была в лучшей своей поре: походка ее казалась одновременно легкой и царственной, кожа восхитительно белой, ярко-синие навыкате глаза сверкали огнем и лукавством. Обожала смеяться до упаду и с легкостью переходила от резвого детского веселья к шифровкам и заговорам, причем в предчувствии опасности становилась отважна, как венгерский гусар, опьяненный атакой. В обращении Екатерина всю жизнь оставалась проста и сердечна, хотя смолоду умела не только очаровать, но и нащупать слабое место собеседника. В мягком тембре ее голоса с легким акцентом, в манере держаться и разговоре, всегда ровном и естественном, было столько же шарма, сколько в ней самой сладкой женской прелести. И всё же невозможно сказать, что притягивало к ней сильнее, – чарующая женственность или непобедимая магия власти.

Тон при ее дворе – пышном, веселом и блестящем – задавали красавицы-фрейлины и молодые генералы. У всех были в памяти славные дни восшествия на престол, когда решительность и быстрота сами по себе были разумом. Зеленый преображенский мундир шел Катерине даже больше, чем Елизавете Петровне, а в седле она держалась не хуже кавалерийского офицера. Когда обворожительная наездница с выбивающимися из-под офицерской треуголки шелковыми темно-русыми волосами возникла перед гвардейцами как дерзкая тайная мечта во плоти – то ли царевна Фелица, то ли сама богиня Афина-Паллада – у кого дух не захватило от восторга, кто не захотел немедленно отдать за нее жизнь?!

Теперь Григорий бывал при дворе и каждый раз, завидя императрицу, валился на колени, искал поцеловать руку и объяснялся в любви. Она, смеясь, проходила мимо. В чинах продвигала легко, как своего, так что на турецкую войну отправился уже генералом. Воевал дерзко и отчаянно: его кавалерия не выходила из боя. За пять кампаний этой медленной ожесточенной войны Потемкин сделался первоклассным начальником конницы – бросался в самые рискованные схватки, решения принимал мгновенно, но и удача всегда была с ним. Запорожцы, а за ними остальные, быстро смекнули, что, как ни странно, безопасней всего там, где их одноглазый генерал.

Зимой 73-го года после бомбардириады Силистрии и Рущука армия ушла за Дунай на зимние квартиры. К тому времени минуло двенадцать лет его безответной влюбленности. И вот, когда перестал уже надеяться, поманила из армии лукавым письмецом:

«Господин Генерал-Поручик и Кавалер, Вы, чаю, столь упражнены глазеньем на Силистрию, что Вам некогда письмы читать. Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то Вас прошу по-пустому не даваться в опасности.

Вы, читав сие письмо, может статься, сделаете вопрос, к чему оно писано? На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна.»

И росчерк – Екатерина. Казалось, сердце от восторга выпрыгнет наружу! Как маленький мальчик, сияя и смущаясь от нежданной радости, робко целовал письмо и подпись, а потом мчался на привычном ко всему донце, оглашая дикими криками степь!

И долго-долго смотрел на аккуратный плотный лист бумаги с ровными изящными буквами. За эти годы Потемкин неплохо узнал характер государыни и теперь не сомневался: он ей нужен.

Роман у них разгорелся не сразу. Григорий остановился у сестры, бывал во дворце, отправлял свою камергерскую уже должность, однако ничего не происходило. С Екатериной виделся часто, была она ласкова, но и только. Так прошел месяц.

Как вдруг Григорий Александрович объявил, что мирские дела ему более не интересны, поскольку готовится к пострижению, а пока живет послушником в Александро-Невской лавре. Наступило время потемкинской хандры; сколько там было притворства, а сколько настоящей душевной немочи, – бог весть. Но едва он заперся в монастыре как в крепости, началась осада по всем правилам придворной военной науки. Золоченые кареты нескончаемой чередой по нескольку раз в день шли на приступ, графиня Прасковья Брюс, в обиходе Парас, а за глаза Брюсша, наперсница государыни по сердечным делам, возила туда-сюда условия почетного выхода гарнизона со знаменами и полным боекомплектом. Наконец, приехал важный статс-секретарь Елагин сообщить, что капитулировала императрица. Потемкин поехал во дворец договариваться об условиях сдачи.

– Катенька, сколько ж их у тебя было? Люди сказывают, пятнадцать. Верно ли? Всё одно, последним хочу быть.

Она вспыхнула, потом засмеялась.

– Нет, неверно, пустое, Гришенька, люди говорят.  

В уголках губ спряталась игривая усмешка.

– Ладно, делать нечего, всё расскажу, только дай времени немного. А беспокоиться тебе не о чем, равного тебе нету.

Ушел, и вдруг поняла – вот человек, которого всю жизнь ждала, такой и должен быть рядом. Могучий, умный, смелый, если что – не смутится и царским титулом, и не просить будет, а требовать отчета. Требовать не как любовник – как муж и господин. Эта неожиданная мысль изумила ее – странная блажь взбредет иногда в голову. Они так еще мало знакомы. Да и не в том дело. Вон что вышло с Орловым. Только заикнулась – и тут же получила безукоризненно-точный, будто удар рапиры, ответ Никиты Панина: «Императрица может делать, что ей заблагорассудится, но госпожа Орлова никогда не будет русской императрицей». И члены Совета согласно кивали. Но мысль сама по себе отнюдь не была неприятна.

Задумчиво прошлась по комнате, повертела фарфоровую немецкую Минерву, которая только что была у него в руках, и села писать чистосердечную исповедь. Так назвала письмо – собственно, это она, исповедь, и была.

«Марья Чоглокова, видя, что через девять лет обстоятельствы остались те же, каковы были до свадьбы, и быв от покойной Государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтобы выбрали по своей воле из тех, кои она на мысли имела. С одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за артиллерии генерал-поручиком Миллером, а с другой – Сергея Салтыкова. По прошествии двух лет Сергея Салтыкова отправили посланником, ибо нескромно себя вел.»

Екатерина отложила перо. Попыталась вспомнить Салтыкова – 20 лет прошло, красивые черты расплывались в памяти. Его послали тогда в Швецию с известием о рождении Павла Петровича, потом посланником в Гамбург, потом еще куда-то. После Переворота объявился в Петербурге, она тотчас велела выдать ему 10 тысяч рублей и назначить полномочным министром в Париж. Видеть его было незачем, да и Григорий Григорьевич ревнив. Сколько ж она слез пролила 20 лет назад! А теперь даже вспомнить не может – пустое место.

«По прошествии года и великой скорби приехал нынешний король Польский – глаза были отменной красоты, и он их обращал (хотя так близорук, что дальше носа не видит) чаще на одну сторону, нежели на другую. Сей был любезен и любим с 1755-го до 1761-го. Но трехлетняя отлучка – с 1758-го – и старательства князя Григория Григорьевича переменили образ мыслей.»

Воспоминания о польском короле были приятные. Она расцвела и очень похорошела после родов, так все говорили, и сама чувствовала. Испытать новые женские чары на двадцатитрехлетнем европейском петиметре оказалось куда как весело. Тогда же, с английского посольства, где ненаглядный пан Станислав служил секретарем, началась дружба с Бестужевым и первые политические планы. Она научилась завоевывать людей и добиваться своего умелым расчетом, любезностью и деньгами, а вовсе не силой. Бестужев был нелегким, но хорошим учителем. Станислав, кажется, влюбился в нее сильнее, чем она в него. Или у него был свой расчет? Тоже хотел вернуться в Петербург после Переворота – зачем? Что ж поделать, если совсем другим людям она обязана троном и любила уже другого. Слишком много времени прошло. Зато она сделала его королем! Ну, почти настоящим. А сколько русского золота осело в шляхетских карманах, кто ж считает. Да и корпус, вовремя придвинутый к польским границам, очень повлиял на настроение Сейма. Переходить границу было не велено, регулярные части и не переходили, а казаков разве удержишь, если можно пограбить и порубить ненавистную шляхту?! Иногда и сила бывает полезна. Так и царствует под присмотром посла Репнина и по ее указке. Станиславу, конечно, не удержать Польшу – Россия, Пруссия и Австрия уже начали отрезать от нее куски и окончательно разорвут на части; это несправедливо и неправильно, но в ее интересах. Да и дядюшке Фрицу больше нечем заплатить за услуги в турецкой войне, а ей нужен выход к Черному морю.

Екатерина снова обмакнула перо в чернильницу: 

«Сей бы век остался, если б сам не скучал. Я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс из Села Сарского и просто сделала заключение, что уже доверки иметь не могу.»

Слезы брызнули сами собой, помимо воли. Она их не сдерживала и через минуту рыдала в голос. Обычно ясное, спокойное ее лицо заволоклось морщинами, слезы текли по щекам прямо в рот, судорожно их сглатывала и еще пуще рыдала. Ну и пусть, пока никто не видит и не слышит. Ах, Гришенька, князь Григорий, Орлуша, сумасброд, дурак, гордец, сорвиголова, гуляка, пьяница, павлин, нежный мой, преданный по гроб человек! Что бы ты ни сделал, не стала бы я императрицей без тебя с братьями.

Встала, прошлась по комнате, успокаиваясь. Но и сделанного не воротить. Зачем-то стала переставлять разные вещицы на письменном столе, взялась за серебряную чернильницу, потом отодвинула ее от себя, несколько раз вздохнула. Попробовала улыбнуться, не вышло, так с гримасой легкого недовольства и села писать дальше:

«Мысль эта жестоко меня мучила и заставила сделать кое-какой выбор, но оказался он и поспешным и опрометчивым, так что вплоть до нынешнего месяца я так грустила, что и не высказать, и кажется, с рождения столько не плакала, как эти полтора года. Сначала думала – привыкну, но что далее, то хуже, ибо с другой стороны месяца по три дуться стали, и признаться надобно, что больше всего довольна была, когда осердится и в покое оставит. А ласка его меня плакать принуждала.»

Екатерина вспомнила, как Васильчиков ставил к дверям караульных гвардейцев на случай, если Орлов вдруг вернется. Легкой озорной походкой пробежала через комнаты и выглянула наружу из своих покоев – караульные за дверями вытянулись в струнку и сделали «в ружье». Сдерживая смех, она так же легко прибежала назад и уже у себя заливисто расхохоталась. Вот только сейчас отпустило.

«Потом приехал некто богатырь. Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что уже говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсша сказывала, то есть та, которую я желаю, чтоб он имел.»

Императрица улыбнулась собственным мыслям – а сыщется ли еще на всем свете женщина, которая может выложить возлюбленному всю правду о себе вот так прямо и просто? Да еще в письме, а не в разговоре с глазу на глаз? Ни одна из ее фрейлин и придворных дам на такое точно неспособна. Что ж, теперь твой черед, милуша, быть этой женщины достойным:

«Ну, господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих? Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих. Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви. Сказывают, будто сие происходит от добросердечия, но статься может, что подобная диспозиция сердца более есть порок, нежели добродетель.»

На секунду остановилась и решительно дописала:

«Если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду.»

 

Его комнаты во дворце были точно под покоями императрицы. Соединяла их ажурная винтовая лестница, покрытая зеленым ковром. Такая же была между кабинетом Людовика XV и будуаром маркизы Помпадур – зелeный в ту эпоху считался цветом любви. Обычно Потемкин появлялся под вечер – в халате, туфлях на босу ногу и розовом платке, повязанном сверху как флаг на грот-мачте шутовского пиратского корабля. Входил всегда внезапно и стремительно, заставал ее как бы врасплох, обычно пишущей что-то спиной к нему за своим любимым секретером. Не сдерживаясь, как дикий зверь обхватывал сзади нетерпеливыми чуткими лапами, упоенно целовал шею, уши, волосы, разворачивал всю к себе, осторожно, с опаской и нежностью, сжимал в объятиях, и сливался с ней, наконец, в нескончаемом и неистовом поцелуе. Она таяла в его могучих звериных лапах, подчинялась их мягкой власти, утопала в них и проваливалась в ласку, как в сладостную убаюкивающую дрему. 

Первые прикосновения вызывали в нем тревожное яростное желание; Катерина уступала с готовностью и тайным восторгом, а дальше уже невозможно было оторваться друг от друга. Он ласкал ее одновременно нетерпеливо и умело, как будто это было их первое и последнее свидание. Они долго самозабвенно сливались в одного неуклюжего двухголового зверя, ненадолго разъединялись, переводя дух, и снова упивались самым бесстыдным плотским блаженством. Гриша чувствовал все ее оргазмы, помнил каждое выражение ее лица в этот момент, вскрики, возгласы, собственное неистовство, а сладкое послевкусие жило в нем потом еще несколько дней. Он ждал двенадцать лет и теперь не мог ничего упустить. В это время она была вся, без остатка, – его, в сладостной любовной битве не было титулов, неравенства и побежденных.

Потом пили чай. Государыня любовалась своим милушей, батинькой, Гришефишечкой. В замыслах дерзок без удержу, душой и умом смел, и главное, он ей равен. Видела себя точно в зеркале в мужском богатырском обличье, хотя с девичьим нежным румянцем. А глаза у него голубые и волосы русые – как у нее. Потемкин лицедействовал. Изображал придворных, министров, генералов, в точности копируя голос и манеру – Екатерина корчилась от смеха. Вдруг оказывался в два раза меньше, показывая ее любимого острослова Левушку Нарышкина, разваливался в креслах медленным вальяжным Никитой Ивановичем Паниным, а то становился лицом серьезен и строг, запахивал халат как мундир, сверкал единственным глазом, перевоплощаясь в своего начальника по турецкой войне Румянцева.

Роста они были примерно одного; Потемкин на полвершка длиннее и поразмашистей в плечах, но Румянцев голову нес высоко, смотрел орлиным взором, спина прямая, плечи развернуты, и оттого казался выше, осанистей. Гриша выпрямлялся, вытягивался и начинал громовым румянцевским голосом: «Ваше Императорское Величество», продолжал своим – «матушка-госудырыня», дальше опять румянцевским, но с ужимками и простецкой прямотой старого солдата (прям фельдмаршал бывал, но никак не прост – верный ученик Фридриха Великого, он никого не любил, дисциплину поддерживал палками и был одним из лучших собеседников просвещенного века): «Войну прямо сейчас можно закончить – новый султан хочет мира и воевать ему нечем: после дела при Козлудже у визиря едва тысяча человек наберется. Не принимай посредничества ни австрийцев, ни пруссаков, а дай мне свою инструкцию и полную мочь заключить с турками мир. Если из Петербурга всем руководить и дипломатов засылать к визирю, еще два года провозимся, не меньше.»

Екатерина благодарно смеялась – за годы совместной службы Потемкин изучил манеры Петра Александровича в совершенстве и теперь выглядел и говорил точно, как Румянцев-Задунайский. Потом стала серьезна. Сказала, подумав: «Что ж, ты прав. Так лучше будет и вернее. Давай составлять инструкцию».

– Она простая, Матушка. Крым оторвать от султана, пусть побудет пока независимым, кораблям плавать беспошлинно через проливы, а что завоевали в черноморской степи – то наше. Ну, Дунайские княжества – ладно, можно и вернуть туркам, если император будет настаивать.

– Давай писать, Гришенька, пункт за пунктом. Только какие же корабли – нету у нас там пока кораблей.

– Сей час и напишем. Нет – так будут. Жизнью клянусь – если будет твоя воля, построю флот на Черном море. Да, еще чтоб не забыть. В делах веры мы для всех православных христиан в Османской империи будем теперь главным арбитром.

– Клятву сдержишь, знаю. Как Петр Великий на Балтийском, выстроим флот на Черном море. Будут там ходить корабли под нашим флагом. Только бы нам обоим дожить. Но турки тогда захотят, чтобы татары подчинялись султану в мусульманских делах.

– Ну и пусть, Голубушка моя. Ненадолго это. Поменяем нынешнего хана на его же двоюродного брата, он из себя прогрессивный, в Европу смотрит, а потом этот Шахин-Гирей отречется в твою пользу. Денег много дадим, но если заупрямится, можем и силой заставить. Только это всё не сразу будет, не в один год. Крым нам непременно нужен, Матушка, переломим хребет дряхлому ханству, завершим победой старинную вражду. Набеги прекратятся, на невольничьих рынках русских не будут продавать в рабство. Люди заживут безопасно в первый раз лет за четыреста. Прибытков оттуда не жди, но тебе будет спокойней. А для прибытков мы на Черном море торговые города построим, корабли с зерном, лесом, мехами, кожей, да бог еще знает с чем, поплывут оттуда по всему свету.

– Добро, Гришенька. Быстрее надо заключать мир. Пугачев в Казани.

– Дадим полную мочь Петру Александровичу, оно и сладится. Еще, голубушка, напиши ему, чтобы как только мир заключат и начнут перебрасывать войска против Пугача, вперед войск посылать туда генералов, которых от службы можно оторвать, чтоб командовать тем, что есть.

Государыня отпускала его обычно в одиннадцатом часу. Шел к себе счастливый, но и с досадой: всё в рамках, по расписанию, и его на полочку поставили, на место. Хотя и понимал, что место его – у нее на сердце.

 

Только пару месяцев прошло, как Дидерот отправился в обратный путь. Аудиенции перед отъездом она ему не дала – терпеть не может прощаться. Конечно, теперь в Европе начнут чесать языками – почему, что случилось? Хоть и жить без оглядки нельзя, а толку от этого всё равно никакого. Первое время после переворота – или, как говорят при некоторых дворах, Революции 62-го года – она их всех очень звала в Петербург. Дело не в одной политике, просто хотелось видеть здесь французских небожителей – кумиров ее затворнической юности. Начала с Вольтера – тот галантно отказался. Д’Аламберу прочила место воспитателя Великого князя – не захотел.

Дени бы тоже вряд ли добрался до Петербурга, если бы дела у него шли получше. Но выпуск Энциклопедии – занятие хлопотное и безденежное, а дочке нужны учителя, приданое, вот и пришлось продавать библиотеку. Только как жить философу без любимых книг? Она ее купила и оставила хозяину, да еще самого наняла библиотекарем с пожизненным жалованьем. Которое и уплатила за пятьдесят лет вперед. Дидерот приехал – конечно, наполовину из благодарности, наполовину из любопытства. Пусть так, только если бы на шесть-семь лет пораньше, когда она еще была полна иллюзий! И не было ни войны, ни пугачевского бунта. Писала тогда «Наказ», комбинируя Монтескье с Баккария, и кокетливо примеряла лавры Солона. Вот как должна выглядеть ее слава. Увы, отрезвление пришло быстро – желающих разделить реформаторский пыл среди депутатов специально для того созванной Уложенной комиссии почти не нашлось. А теперь – Пугачев. Этот тяжелый мужицкий урок еще долго учить. Оказывается, увлекшись теориями, она многое упустила в стране. Философские доктрины весьма уместны в салонах, а как руководство для государей – опасны, могут погубить не только правителя, но и всё царство. Причем не так важно, что за доктрина, – по какой станешь править, та и погубит.

Он выглядел совсем не так, как ожидала: порывист, не сдержан, будто и не великий Дидерот, а не по возрасту пылкий старый мальчик. Да еще почему-то одет в черное, словно нотариус. Правда, живое изменчивое лицо с огромным лбом и внимательными карими глазами пришлось ей по вкусу. Но она тотчас забыла о внешности и манерах своего гостя, едва он заговорил.

– Ложь не страшна Вашему величеству, пока рядом философ, – заверил ее Дени в первую встречу.

– Как вас понять, господин Дидерот? – спросила с интересом.

– Я говорю не столько о том, что не стану лгать и бездумно поддакивать Вашему величеству, – он поклонился с достоинством принца крови, – но главным образом о том, что если Вашему величеству будет угодно, Вы можете использовать философию как полезный инструмент на Вашей службе. В ней самой есть критерии, позволяющие распознать истину и отделить правду от лжи. Если Ваше величество захочет воспользоваться ими, Вы никогда не будете обмануты и всегда будете вооружены против лжи, – он говорил с такой страстной убежденностью, что не поверить было невозможно. В середине речи Дени попытался было сдернуть с себя парик, но внезапно вспомнил, где находится, и сделал вид, что поправляет развившийся локон. Бинет пока остался на голове.

Она ни минуты не сомневалась, что всё это вздор; лучшее средство против лжи – здравый смысл и дотошное внимание к деталям, а вовсе не философские теории. Но всё равно слушала с восторгом – его монолог завораживал, как в театре.

– Эта дверь будет открыта для вас, господин Дидерот, – движением руки указала на дверь, в которую он вошел час назад, – всякий день с трех до пяти пополудни.

В следующий раз на ней было простое платье из серого шелка. Из драгоценностей только серьги с изумрудами – подарок Орлова, и два любимых кольца, с которыми никогда не расставалась. Не хотелось, чтобы одежда как-то напоминала о сане. А в таком наряде почти и не чувствовала себя царицей. Философу заказала придворный костюм, хотя ему это всё равно, хорошо еще, если догадается надеть.

– Чтобы страна быстро и успешно развивалась без угрозы тирании или сползания в анархию, ее государственность должна покоиться на мудрых законах, – вещал Дени.

– Где же существуют такие законы?

– В Англии, сударыня, – с пафосом отвечал Дидерот. – Английские законы просты и доступны каждому. Сам народ как бы становится хранителем законов.

– Вы бывали в Англии? – ее развеселило это бесхитростное панибратское «сударыня». Хорошо еще, что нет никого из придворных – то-то было бы шуму. Но что значит для небожителя земной императорский титул, даже если он признает просвещенную монархию лучшим государственным строем?!

– Нет, но я выучил английский, чтобы читать в подлиннике Локка и Гибона. А про британское право мне рассказывал Гельвеций, он живал в Лондоне.

Смеялась незаметно, одними губами. Намеков не понимает и двусмысленности не чувствует, зато точно знает, что философия всесильна. Да, без энтузиастов было бы скучно, вот только пользы от них немного. Английских законов в Россию не выпишешь. Да и кто будет по законам-то жить? Люди живут как привыкли, по старинным правилам, по дедовским обычаям.

– Между монархом и народом существует договор, о котором писал Руссо, его нарушение – первый шаг к деспотизму, а уничтожение – последний шаг, за ним рано или поздно следует бунт чудовищной силы, который иначе зовут революцией, – и смена миропорядка. Только бы не видеть этой перемены и вообще в это время не жить.

Дидерот остановился. Продолжал уже совсем иначе, тоном человека, вдруг заглянувшего в бездну:

– Когда общество не эволюционирует постепенно, а взрывается, как боевая граната, и меняется в одночасье, потоки крови могут залить целую эпоху. Поэтому куда лучше, если монарх сам уступит ту часть власти, которую готов доверить просвещенным подданным. Причем границы уступаемого должны быть обозначены очень ясно и закреплены законом. Тогда люди будут чувствовать себя свободными, а страна уверенно процветать. Но лучше всего, когда еще нет законов, учреждения не созданы и всё можно начать с чистого листа. Исправлять гораздо сложнее, чем строить заново.

Слушала, как слушают лекцию, – ей всегда нравилось учиться, а живых учителей не было, только книги. Он снова был «на коне», в восторге закатывал глаза, мысли сменяли друг друга, как картинки в калейдоскопе; от минутной печали, когда пророческий дар вдруг приоткрыл далекое от книжной премудрости будущее, не осталось следа.

Отчасти он прав, не про власть, конечно, а про свободу, хотя нужна не столько она сама, сколько иллюзия, – человек должен просто чувствовать себя свободным. Однако такую иллюзию можно создать и не уступая никому власти. Собственно, этим она и занята. Правда, у свободы есть границы, но иначе не бывает.

Дидерот чувствовал себя в ее кабинете совершенно естественно и, по словам подруги Дашковой, был от своей собеседницы в восторге. Екатерина Романна показала письмо, полученное накануне: «Чары Клеопатры как-то уживаются в ней с душой Брута. Никогда не встречал человека, который бы умел так влюблять в себя людей».

Что-то подобное и хотела услышать.

Конечно, для Дидерота все упирается в освобождение крестьян. Освобождение рабов, как он говорит. Так думают все энциклопедисты. Они в первый раз заговорили об этом на третьей или четвертой встрече:

– Без отмены крепостного права прочие реформы лишены смысла. Отсюда все начинается – а дальше одно следует из другого.

– Только не в России. У нас одно совсем не обязательно следует из другого.

– Но прикрепление крестьян к земле – нерационально, потому что убыточно, – он изо всх сил стиснул ее запястье.

– Господин Дидерот! – она вскрикнула, безуспешно пытаясь освободить руку. Однако философ, увлеченный собственной мыслью, ничего не слышал – пришлось пока покориться.

Рациональность – основа их веры. Если что-то кажется нерациональным, это нужно заменить тотчас, ни минуты не мешкая и не обращая внимания ни на какие преграды. Очень красивая мысль – но в человеке столько намешано рационального и иррационального, разумного и пустого. Вот он и устраивает разные институции то так, то эдак.

– Благосостояние нации может основываться только на свободном труде, – продолжал Дени и, как бы завершая высказывание, ткнул ее кулаком в бок.

После этого велела поставить между ними стол, иначе руки и бедра были все в синяках. Но ее это ничуть не раздражало, скорее забавляло. Гений, что ж поделаешь, приходится терпеть.

Беда в том, что для Дени существуют только его теории. О России он ничего не знает, да ему и не нужно. Однако в реальной жизни все определяют не теории, а конкретные обстоятельства.

Она сама столько писала о рабстве в первых редакциях «Наказа». Хоть сейчас вспомнит на память. Вот, пожалуйста: «Если крепостного нельзя признать персоной, следовательно он не человек; тогда извольте признать его скотом, что к немалой славе и человеколюбию нам послужит». 

Беда в том, что русские землевладельцы и слышать не хотят ни о каком освобождении крестьян. Даже драматург Сумароков в ужасе замахал руками: «Скудные люди ни кучера, ни лакея, ни повара иметь не будут. Такого и вообразить нельзя.» Для сановников, аристократов, дворянства – это вековой дедовский порядок, надежный и прочный. У нее есть два главных сословия, беззаветно преданных престолу, – дворянство и крестьянство. И сейчас, несмотря ни на какие бунты, государство прочно стоит. Как этот порядок вдруг взять и разрушить? Не может она идти против всех. Петр – тот мог, знал, что помазанник Божий, она же царствует по желанию подданных. Ее средство – только любовь, а то к воскресенью в Неве утопят. С ней один Гриша Орлов согласился, да и то потому, что едва ли расслышал: «Катюш, ты права, но спроси всё же того, кто лучше меня знает. А теперь дозволь на охоту ехать, там знатного медведя обложили». Вот и весь разговор. Нынче, в самый разгар пугачевщины, самое время, конечно, отпускать крепостных на волю. Дидероту, однако, этого не объяснишь.

Чтобы принимать разумные законы, нужны образованные искушенные люди. В Уложенной комиссии депутаты за полтора года так и не поняли, чего от них ждут, хотя вроде выбраны были лучшие от всех сословий империи. Титул «Великой» поднесут с охотой, а вот законы сочинять некому. Дидерот предлагает Комиссию назвать парламентом и созывать регулярно. Дудки – от этих депутатов толку никакого, и от следующих столько же будет. Уложенную комиссию распустила с радостью, как только началась война, – не то что бы все депутаты так уж нужны были в армии, но что с ними дальше делать – непонятно, а тут нашелся подходящий предлог.

Всё, что он говорил, было блистательно и превосходно, но она и так это знала, из тех же книг. А ответов на вопросы, которые ее занимали, у него не было. Поразительный человек: то мудрец, то ребенок. Столько страсти, проницательности, глубины – и наивности. Они встречались почти каждый день в течение полугода; конечно, он не всегда ее восхищал, бывало, и сердил – то самоуверенным доктринерством, то желанием вмешаться в ее политическую игру, но с ним ни разу не стало скучно.

Ей было тогда очень одиноко и совсем не с кем разговаривать, не с Васильчиковым же – «холодным супом», как его прозвал Потемкин, точнее не скажешь. Двор у нее веселый и блестящий, только это не то место, где сыщешь умных людей. Хотя при каком дворе их найдешь? Теперь у нее есть Гришатка, милуша, Гришефишечка, – с ним всё  интересно, и образован, и учиться горазд. Ум живой, предприимчивый, дерзкий – точно такой, как она любит.

Дидерот очень настаивал, чтобы постепенно вводить наследника в курс дела и привлекать к управлению. Она в ответ делилась тревогами, которые давно ее мучали:

– Боюсь, что мой сын начнет унижать достоинство подданных и это не кончится добром. В нем нет ни зверской жестокости, чтобы его по-настоящему боялись, ни обаяния и разума, чтобы любили.

Он разводил руками:

– Сын такой матери, как Ваше Величество, не может унижать ничье достоинство.

Только в одном, зато самом для нее важном, они сошлись. Параграф шестой Наказа гласил: «Россия – европейская держава». А в европейской державе должен жить просвещенный народ. Это и есть ее цель – воспитать нового человека, создать общество, какого в России никогда не было. Приказала Бецкому организовать Смольный институт и брать туда девочек с шести лет, взяв с родителей подписку, что обратно своих дщерей требовать не могут до конца обучения. Программу для Института писала сама. А для мальчиков основаны Пажеский и Шляхетский сухопутный корпуса. Зачисляют с того же возраста. Не столько, чтобы воинов готовить, хотя не помешает, конечно, сколько настоящих европейцев, каких и в самой Европе немного. Для того и комедии стала писать – точным словом, да еще к месту сказанным, скорее воспитаешь, чем указом. Хотя нет – конечно, всё равно бы их писала. Если в день хоть час не писать, чувствует себя плохо и всё из рук валится.

Теперь она и сама говорила, не только слушала:

– Государство у нас уже есть, пора создавать общество. Смолянки и кадеты вырастут во многом непохожими на матерей и отцов, детей своих станут воспитывать иначе. И главное – впустят в себя столько свободы, сколько смогут.

Дидерот кивал, соглашаясь, хотя не забывал время от времени хватать и трясти ее руку:

– Ваше величество ставит цели, которых по-настоящему стоит достигать. Через двадцать лет Империи, наверное, узнать будет нельзя.

Она задумчиво продолжала, пытаясь вообразить себе эту незнакомую страну:

– Всего несколько поколений – и в России тон станут задавать образованные, свободно мыслящие люди, заведут другие порядки, будет кому отменять крепостное право. Народ разовьется, осознает свою историю, а через нее и себя, по-русски напишут великие книги.

– Просвещение народа важно еще и как средство против революций, – добавил Дени. – Просвещенные нации не возмущаются, а терпят.

– Терпят, скорее, развращенные, чем просвещенные.

– Вы настоящий философ на троне, – у Дидерота, кажется, даже вышел придворный поклон.

Ура, ее остроумие в первый раз взяло верх. Но права ли она? Кто знает. Утром пришло донесение о занятии Пугачевым Яицкого городка. Если бы подданные у нее были не то что просвещенные, а хоть не такие буйные...

– Вы – молодая страна. Надо всё устроить, не повторяя ошибок других, – сел Дидерот на любимого конька.

Дальше беседы всё больше шли на холостом ходу. Он приехал наставлять, проповедовать. Для него это дикая варварская страна, где ничего еще не устроено и всё можно начать сначала. Идеальное место для эксперимента. Всё нужно перевернуть вверх дном: законы, администрацию, политику, финансы – и заменить то, что хоть как-то работает, неосуществимыми мечтами.

Великие принципы прекрасно выглядят на бумаге, но от них очень мало толку, когда нужно управлять страной. Другое дело –  искусные и сведущие люди, на этих принципах воспитанные, – вот они как раз могут быть весьма полезны.

Дидеротов ум – кабинетный, а ее задачи – практические. Тут нужен совсем другой, потемкинский ум, и его же могучая хватка – заселять новые земли, строить города, законы писать для России, не для Англии, воевать, придумывать хитроумные комбинации, чтобы прусский король и австрийская императрица зубы об них сломали. До всего этого Гришефишечка страстный охотник. У нее молодая европейская империя, и, конечно, многое еще не сделано, но всё получится, дайте срок. Дикости же в любой стране хватает, не в ней дело. А для себя на отдельном листе пометила: принять Дидерота в Петербургскую Академию наук.

 

Душатка-Гришенька сказал ей как-то после любовных утех: «Хочу жить с тобой, Голубушка моя, в чистоте, по-христиански, не в блуде. Прошу руки твоей, будь мне венчаной женой. Не царства твоего мне нужно, как Орловым, а только тебя саму, но хочу, чтобы Его узы нас связали.» И добавил со вздохом, совсем простодушно: «Мне так спокойней будет».

Прямые слова про блуд хлестнули будто дождливой веткой по лицу, но сдержалась, не смогла сердиться, а от мысли про венчание помимо воли в ней всё ликовало и пело; ей самой этого хотелось с той самой минуты, как поняла, что должна написать ему исповедь, что признает его мужскую власть над собой. Ответила тихо, смиренно: «Вот тебе моя рука». И он больше не повторял, а она призадумалась.

В первый раз рядом человек, с которым можно говорить свободно, советоваться – всё поймет; можно разделить дела, заботы, только власть нельзя поделить. Как бы высоко она его ни вознесла, всё равно она – императрица, а он – подданный, между ними – пропасть, ласковая или грозная, но мост не перекинешь. Вот только как это объяснить человеку, если он к власти так близко? Сама-то она ничего понимать не захотела – просто отняла, но тот был не повзрослевший вовремя подросток, иногда злой, временами жестокий, всегда неумный и ребячливый, удержать власть всё равно не сумел бы, – у него нужно было отнять. Получилось, что вместе с жизнью, – так вышло, не хотела она его смерти, но и спасать не собиралась; жизнь свергнутого монарха вообще ломаного гроша не стоит. В ночных кошмарах он ей не является – нет у нее кошмаров, а ночи и без того есть чем занять. Власть не отдаст никому – всё отдаст милостиво и с улыбкой, кроме власти. Поэтому остается одно только домашнее средство, которое так греет отчего-то душу. А знать об этом никому не нужно, кроме священника и самых доверенных людей. Ни Панину, ни другим членам Совета. Будет ей Гришенька милым мужем, некоронованным императором. А как еще?

Родительским вниманием она уж точно не была избалована. Отец интересовался только службой, мать – развлечениями. В четырнадцать лет оказалась в Петербурге среди бурных интриг елизаветинского двора и как-то сразу пришлось повзрослеть – просто чтобы остаться в России и на свободе. В шестнадцать ее обвенчали с Великим князем.

Всему свету ведомо, что это был за брак. Она отвечала мужу искренней нелюбовью. Любовники семьи не заменяли, да и не попалось среди них человека, с которым могла бы быть счастлива. Салтыков был красив, но глуп, Понятовский слаб, Гриша Орлов разумом так и не поднялся выше пехотного капитана, хотя предан был беззаветно, Васильчиков – никто, «холодный суп». Она оттого всю жизнь так нуждалась в любви и часу не могла прожить без ласки, что выросла вовсе без них. Но ведь какая-то должна быть и у нее семья. У государей обычной семьи не бывает – так пусть хоть что-то получится.

Венчались на Выборгской стороне в церкви Святого Сампсония Странноприимца. Деревянную церковь, наскоро поставленную Петром в честь славного полтавского сражения, при Анне основательно перестроили в камне – с луковичными, тесно посаженными куполами и стенами небесной голубизны. Выбрали ее теперь в память о великой баталии и чтобы подальше от глаз. Венчание нужно было сохранить в строжайшей тайне. До Сампсония добирались на шлюпке столичного командующего Голицына. Мужчины приехали раньше.

Камер-юнгфера Марья Саввишна распахнула дверь в привычном полупоклоне – и с освещенного фонарями крыльца она сразу вошла в медленный церковный полумрак. Вначале было совсем пусто, потом стали чуть-чуть проявляться таинственные очертания предметов. В следующее мгновение огромная фигура Григория Алексаныча закрыла собой расплывчатую неверную полоску света, Гриша рванулся к ней из темноты, и она тут же перестала видеть, да и нечего больше было видеть – везде были только его нежные могучие лапы, она доверяла им безгранично, как всегда утопала в них, и вкус сладостных счастливых поцелуев кружил голову.

«Ох, голубушка моя», – шептал он восхищенно.

«Всё же по-твоему, Гришенька, как велишь, сударик мой.» Чуть освоившись в полумраке, осторожно поглядывала вокруг из-под длинных прикрытых ресниц.

Свидетелями были Александр Самойлов, племянник жениха, молодой человек большого усердия и расторопости, будущий следователь по пугачевским делам, и ее верный Чертков.

Евграф Александрович был собой очень нехорош, никакими особыми талантами не взыскан, но двенадцать лет назад не сдал ее на допросе в тайной канцелярии, и она никогда об этом не забывала.

Почти сразу начали венчание.

Самойлов рассеянно, без выражения читал Евангелие и вдруг запнулся на словах: «Жена да убоится мужа своего», взглянул на нее в притворном недоумении, будто вдруг обнаружил кем-то сейчас только вписанную непонятную строчку, – строго без улыбки кивнула в ответ, принимая игру. Вспомнила почему-то Дидерота с его откровенным безбожием. Как-то он остроумно заметил: «Бог христиан – это отец, который чрезвычайно дорожит своими яблоками и очень мало – своими детьми». А Гришефишечка верит истово, по-настоящему.

То, на что никогда не решилась с Орловым, тут вроде случилось само собой.

 

Всё так и вышло, как они тогда ночью задумали. Через месяц Румянцев в местечке Кучук-Койнарджи подписал с турками мир. По новому договору русские корабли могли свободно плавать по Черному и Средиземному морям, только что завоеванные черноморские тепи – Новороссия, переходили в вечное владение Российской империи, а Крым становился независимым ханством. Победа была полная – получили всё, что хотели. Изрядно потрудившийся для этой победы генерал-поручик Суворов первым из посланных на выручку генералов прискакал в Яицкий городок и успел снять допрос с только что плененного Пугачева. Надеясь на особую монаршую признательность, генерал-поручик сторожил самозванца лично, днями и ночами, а заодно расспрашивал о тактике казацкой войны. Правда, царедворцем оказался никудышным – доставил злодея по команде Петру Панину, а не посланцу императрицы Павлу Потемкину. Екатерина узнала обо всем из донесения возмущенного Павла – тот на этого пленника очень рассчитывал, и решила, что Суворов к поимке самозванца имел отношения не больше, чем ее комнатная собачка. Поэтому никаких наград он за Пугачева не получил. С другой стороны, ему и без того хватало.

Так к осени 74-го года обе опасности, угрожавшие царствованию, благополучно миновали. Через несколько месяцев императрица объявила полное прощение бунту. Следственные комиссии осудили на казнь, кнут и ссылку человек четыреста. На том закончилась недол-гая власть Петра Панина, оставив по себе тяжелую память только в сплавлявшихся по рекам плотах с изобретательно казненными пугачевцами.

Чуть раньше стало одной заботой меньше и у Никиты Панина – императрица решила, что цесаревич вырос и в воспитателе более не нуждается. А чтобы рассеять любые сомнения, сама безо всякого участия Никиты Иваныча нашла ему невесту из вполне приличного Гессен-Дармштадтского дома и сыграла свадьбу. За труды пожаловала вице-канцлера чином первого класса, большим имением, деньгами и прочим довольствием, чтобы не чувствовал себя обиженным. У противников не осталось ни одного козыря – Екатерина могла уверенно царствовать дальше.

Ее главный секрет был в том, что она всё и всегда умела оборачивать себе на пользу. Везение, конечно, тянуло на ее службе бессрочную солдатскую лямку, но самым важным было великое искусство влюблять в себя людей и чаще всего находить каждому верное применение. Ее статс-секретари, ее министры, ее полководцы – с ними она побеждала в войнах, выигрывала бескровные битвы дипломатов, заключала и разрушала союзы, присоединяла царства без войны и находила выход из любых положений, иной раз вполне безнадежных. Ей служили, потому что любили ее саму и ее службу. И она не скупилась на награды – щедро платила за ум, заслуги и кровь. Екатерина царствовала тридцать четыре года без всякого права, но потому, что все этого хотели.

 

На зиму двор переехал в Москву, чтобы отпраздновать в Первопрестольной все победы разом, а заодно милостью и щедростью подкрепить ее лояльность. Катерина фрондерской Москвы не любила и всегда немного опасалась. Сатурналии организовал Потемкин, пожалованный по случаю победы графом. Развернулся он на славу: на Тверской, потеснив немного Тверскую-Ямскую слободу, поставлены были Триумфальные ворота для въезда Румянцева-Задунайского, на Ходынском поле разбит парк, изображающий завоеванные земли, с павильонами – черноморскими портами, извилистыми дорожками – Днепром и Доном, турецкими минаретами, римскими арками и классическими колоннами. В небе пылали вензеля императрицы; шестьдесят тысяч человек пили вино из фонтанов и закусывали жареными быками; шествия, фейерверки, войсковые смотры две недели следовали друг за другом без передышки. Город хотел беззаботного размашистого праздника, нужно было как можно скорее забыть позорный страх мужицкого нашествия.

Зима 75-го года оказалась самой счастливой в жизни молодых супругов. Поселились в подмосковном Царицыне, специально для того купленном Екатериной у Кантемира, – она писала законы, указы, он редактировал, иной раз не соглашались, спорили. «Вижу везде пылающее усердие и обширный твой смысл», – восхищается жена мужем. Еще ловили по всей Италии княжну Тараканову на живца – Алехана Орлова. Занятие грязноватое, но для царствования необходимое – после Пугачева не хватало только еще одной самозванки. Это был их медовый месяц.

Удача взметнула Потемкина на самый верх так быстро, что он не успел толком разобраться, где очутился. Еще весь был в эйфории взлета, инерция несла его вперед, крылья хлопали, а лететь уже оказалось некуда. Но и семейная жизнь не то что бы налаживалась. С Катериной у них был роман – сумасшедший, хрупкий и отчаянный, как сражение, но именно роман, а не спокойное супружество. И венчание здесь мало что изменило. Вряд ли могло быть иначе, слишком были похожи, – не зря Екатерина видела себя в любимом Гришефишечке: каждому ежедневно требовалось столько любви, восхищения, власти и славы, сколько большинству признанных и увенчанных не выпадало за всю жизнь. Оба были ненасытны – потому и понимали друг друга как никто, и вместе им было всё труднее.

За полтора года они устали от безумной страсти, хотя всё равно были ей переполнены. «Если б друг друга меньше любили, умнее бы были», – прозорливо и с мудрой горечью сказала ему однажды Катерина. Она по-женски пыталась всё как-то устроить. Вначале казалось, что это мелочи, несуразицы, просто не обращать внимания – и само наладится, потом – что стоит только поговорить, объяснить, и вернется прежнее счастье.

Писала старательные разумные записочки: «Пора жить душа в душу. Не мучь меня несносным обхождением. Неужто сердце твое молчит? Мое, право, не молчит». Потемкин оставался остраненно-холоден – он хандрил. Ох, как она ненавидела его глупую хандру! Дорого ему стоит приласкаться, знатно молвить «душенька» или «голубушка»? Но и гнев был не лучше.

Вернувшийся из Европы Григорий Григорьевич Орлов зазывал в гости – посмотреть новый, только что отстроенный дом. Не виделись чуть не два года и условились встретиться с глазу на глаз – секретов давно никаких не было, просто хотелось поболтать вволю, а еще Екатерина опасалась сводить двух Григориев вместе, слишком непредсказуемый у каждого нрав. 

Князь всё так же был хорош собой, хотя и располнел немного, картинно гнул серебряные монеты, но как-то сдулся, остепенился, даже обычного веселого напора стало меньше, и ему это не шло. Еще задело, что совсем не интересуется делами, ни о чем не спрашивает, – зато, кажется, влюблен.

Когда поняла, что ничего в ней не дрогнуло, сама себе удивилась. Вспомнила, как плакала, когда два года назад писала Потемкину письмо, а теперь страсти отполыхали, и другой человек полностью вытеснил Орлова из сердца и мыслей.

В нем что-то пропало важное от того дерзкого мальчишки, которому всё было нипочем, – сначала он влез к ней в постель, потом вместе с братьями посадил ее на российский трон, а еще через полгода, чем-то недовольный, в пьяном угаре кричал, что за месяц любого на этот трон посадит.

Разумовский тогда славно его осадил: «Может, оно и так. Только мы тебя за неделю повесим». Гриша прикусил язык.

Теперь всё это куда-то ушло. Из Гриши словно вынули стержень, и все силы уходили только на то, чтобы показать, будто стержень на месте. А она так любила его дерзость, безрассудную отвагу и готовность в любую минуту отдать за нее жизнь! От ставшего притчей во языцех авантюрного романа осталась только нерушимая дружба, зато уже навсегда. 

Дом ей понравился, хотя под конец стало скучновато – всё вроде сказали и больше говорить не о чем. Очень хотелось приспособить Григория Григорьича к делу, но он сам не хотел.

Сюрприз ждал ее на следующий день. После первой порции утренних бумаг Екатерина вышла из своих покоев чуть-чуть размяться и посмотреть, как отделали новую залу, – во дворце, наспех построенном при Елизавете Петровне, всё время приходилось что-то достраивать и переделывать. Не успев взглянуть на залу, столкнулась с Потемкиным. Тот шел в ее апартаменты с видом самым решительным и ничего вокруг не замечая. Удивилась, потому что час для него слишком ранний – но долго раздумывать, отчего Милуша в десять утра уже на ногах, не пришлось. Все его огромное тело было надуто бешенством так, что, казалось, сейчас лопнет:

– Ты меня, верно, за идиота держишь, только я обманывать себя не позволю. – Первую фразу проговорил еще почти спокойно, изо всех сил сдерживаясь.

– О чем ты, миленький? – ответила ласково, с трудом переключаясь с государственных дел на личные.

– Изволите шутить? Дурачить меня намерены? К Орлову отправились тайно, едва он только из Европы вернулся!

Дальше сдерживаться уже не мог. Гришефишечка орал так, что лепнина с потолков рушилась (свежая, еще не успела пристать). «Вот заодно и узнала, каково сделали залу», – сказала Екатерина сама себе. Ирония частенько спасала, когда больше спасаться было нечем.

– По устройству бывших запорожцев, Донского казачества, основанию Астраханского казачьего войска всё готово, по Азовской флотилии тоже, дело бывшего кошевого атамана и войскового писаря рассмотрел, – буркнул недовольно, но все же другим, нормальным голосом, и она было решила, что сейчас переключится на работу, успокоится.

– Пришли, голубчик, все документы по флотилии и по казачеству. А много ли украл кошевой атаман?

– Больше, чем на двести тысяч всякого разорения людям, еще и претерпели немало от буйства запорожцев – да там не он один, конечно. Но престолу слуга верный, в кампаниях с турками и в Семилетнюю войну отличился. Поэтому думаю, что смертию казнить не надо, а в монастырь сослать на покаяние.

– Подготовь указ, Гришенька. Все, кроме нас с тобой, воруют. Кто сколько может, – за четырнадцать лет правления человеческие слабости она изучила неплохо, иллюзий не испытывала и к воровству относилась спокойно, лишь бы не свыше меры. В конце концов, других подданных у нее нет.

Но ревность не могла так быстро успокоиться. Нащупал в кармане горсть орехов, резко, до хруста, сдавил их ладонью и с негодованьем вышвырнул осколки вон. Скорлупки звонко разлетелись по наборному паркету. Мстительно раздавил одну – левый глаз снова полыхнул огнем.

– А что, и Орловы воруют?

Этого она стерпеть не могла, но самообладание у Екатерины было не потемкинское.

– Я тебя предупреждала, дружок, никогда не говорить ничего против братьев, они друзья мне, – ее синие глаза сверкнули в ответ таким же пламенем.

– Раз Вашему величеству не нужен, в монахи постригусь или, того лучше, – на Сечь поеду простым казаком, мне там уже и прозвище дали – Грицко-Нечеса!

Ярость душила Потемкина, остановиться он не мог, крик становился всё менее членораздельным. Случайно задел какую-то безделушку, она со звоном разбилась, китайскую вазу расколотил уже намеренно и растоптал ногами. Приступ продолжался минут сорок, пока не выдохся.

Дождавшись первой минуты тишины, Екатерина холодно объяснила, почему не взяла его с собой, в качестве аргумента указывая ногой на осколки вазы. Потемкин дышал, как раздутые кузнечные меха, левый глаз набух кровью и бессмысленно смотрел сквозь нее, не видя.

– Унимай свой гнев, божок, – сказала сухо и пошла назад к себе. Но только закрыла дверь – обессиленно опустилась в кресло и горько расплакалась.

Поначалу ей даже нравился буйный потемкинский нрав. Ведь и в самой ревности есть нежность. Но попробуй каждый раз выдержать такое, и ведь не угадаешь, отчего он вспыхнет как спичка. А еще всё норовит куда-то сбежать, и у нее бывает больше набегом. Гяур, казак, волк, птица. Стали одолевать тяжелые мысли. Разлюбил?

 

В день рождения Гриша принимал поздравления дворянства и всех сословий – никому, кроме государыни и наследника, такой чести в империи не полагалось. Стоял с завитыми, уложенными императорским куафером волосами, в парадном генерал-аншефском мундире при орденах и лентах, даже ногти аккуратно подстрижены. Подарила 100 тысяч рублей – камердинер нашел в кармане халата подписанный чек и, почтительно кланяясь, с округлившимися глазами, отдал его сиятельству – вообразить не мог, что бывают такие деньги.

Пройдет всего несколько лет, и Потемкин войдет во вкус: станет посылать своего начальника канцелярии за деньгами под честное слово, без всякой расписки. Небольшие суммы обычно давали.

Но однажды, когда нужно было 100 тысяч на строительство Херсона, Попов вернулся с пустыми руками: «В казначействе сказали, что просто так дать не могут».

– Ладно. 

Григорий Александрович схватил первый попавшийся клочок бумаги и вывел одним росчерком, не отрывая пера: «Дать, ёб твою мать!» Дали.

Рассудил директор казначейства просто. Больше такой расписки никто не напишет, а значит, деньги нужны точно Потемкину. У него же доступ к казне неграниченный – как у самой государыни.

Вечером на приеме, уединившись с принцем Генрихом, братом прусского короля, долго и с увлечением рассматривал его орден Черного орла, расспрашивал, кого им награждают, за что – надо думать, поняли намек, орден скоро будет.

Екатерина еще и архиерея назначила по его просьбе – влюбленный супруг про политику не забывал.

И он вроде обрадовался, на минутку показался из хандры прежний, настоящий. Тогда поняла – не разлюбил, они ссорятся о власти, а не о любви.

Вскоре пожалован был титулом светлейшего князя, но и эта ласка ничего не могла изменить, хотя звания и титулы любил жадно, как ребенок новые затейливые игрушки.

В румянцевской армии у него был свой корпус, никто не указывал, где искать неприятеля, как батальоны в каре расставлять, каким маневром губить врага, а здесь ты всегда ученик под присмотром учительницы, от замечаний, внушений и поучений деваться некуда: «Предпочитаю вас сим не отягощать, ибо от сего более будет ненависти и труда, и хлопот, нежели истинного добра», «Я дурачить вас не намерена, да и дурою прослыть не хочу» или вот еще выговор «От понедельника до пятницы, кажется, прочесть можно было». Тьфу!

Для двора, чиновников, дипломатов он – вельможа в случае: пока всесилен, все заискивают, ищут дружбы, а кончится его случай – с великой радостью разорвут на куски.

Хотелось своего самостоятельного дела, старался как-то освободиться, рвался прочь, а она, наоборот, будто не понимая, всё больше пыталась привязать его к себе. Правда, на каждодневной работе их ссоры почти не сказывались. Все важные решения принимали вместе, будь то исподволь совершавшееся сближение с Австрией или городская реформа. Набросав проект указа, закона или просто важное письмо, отправляла ему на редакцию, боясь что-нибудь упустить или неточно выразить. Статс-секретари были просто исполнителями ее воли, у Панина не было потемкинской искрометной изобретательности, умения быстро вникнуть в суть дела и найти верное решение, про остальных министров и говорить бессмысленно. Милуша Гришенька, с которым не всегда легко сладить, в работе оставался незаменим; она так привыкла обо всем с ним советоваться, что теперь уже совершенно не представляла, как без него управлять Империей.

Чувство его, вроде бы, наперекор всему делалось всё сильнее, но оттого неравенство их положения и какие-нибудь ее мелкие поступки, в которых он чувствовал унижение, подлинное или мнимое, ранили особенно больно. Ох, как хотелось отмотать время назад, в самое начало романа. Сколько всего можно было бы исправить, скольких ошибок избежать.

И он послал ей чистый лист. Белоснежный, без единой буквы, но в конверте с печатью. Ответила, что на дворе не первое апреля, а лукавству худо выучилась и не хочет догадываться, что безмолвие значит. Еще добавила: «Не знаю, что там было написано, уж верно брань, – только бы лишнею ласкою не избаловать». Не поняла. А всего-то и нужно сложить все ссоры в мешок, бросить туда потяжелее камень, веревкой завязать – и в прорубь. И начать с чистого листа. Хотя уж так умна и понятлива. Год назад сразу бы догадалась, а сейчас и пытаться не хочет. Хочет, чтобы всё на ее условиях, по ее царским правилам. Пишет про ласку, что суетлива и везде суется, где ее не толкают вон, а сама – как лёд холодна.

Закрылся, ушел в хандру, снаружи ощетинился невнимательностью и небрежностью. Жена чувствовала себя одинокой и покинутой, и хотя выговаривала как бы шутя, терпение было уже на исходе:

– Ваше превосходительство меня вчера оставили внизу и вовсе обо мне забыли, будто я городовой межевой столб.

Это когда она приехала к Лёвушке Нарышкину, а Потемкин там вовсю играл и даже встретить ее не вышел.

– Неправда, Вас сюда нетерпеливо ожидали, но игра шла шибко и отлучиться было нельзя.

Вздохнула невесело, но вслух только и сказала, что в карты после вчерашнего он должен непременно проигрываться.

В отношениях иногда наступает момент, когда продолжаешь давно начатый разговор, а тебя больше никто не слышит, – слова, брошенные в пустоту, возвращаются назад, как письмо, не найдя адресата, и ты, давясь, глотаешь их сам пополам с горечью и обидой. Обратные связи, еще вчера естественные и нерушимые, исчезают, как будто их никогда не было, ты приносишь любимому человеку дары, в которых тот не нуждается, и в ответ получаешь совсем не то, чего хочешь сам. С первых дней романа они понимали друг друга настолько хорошо, не прикладывая к тому никаких усилий, что Потемкин совершенно не представлял, как быть, когда плохо. Он растерялся и чем дальше, тем меньше мог остановиться. Приступы гнева чередовались с днями и неделями беспредельной чувственной нежности, тогда казалось, что вернулись первые самые счастливые дни, но следующий скандал все перечеркивал. В любовном разладе всегда слишком много эгоизма и  абсурда – и хорошо, если вообще остается что-нибудь еще.

Хотел ее всю безраздельно и ревновал к власти даже больше, чем к людям. Супружество здесь не помогало, скорее, наоборот. Какая бы ни была, всё равно она – баба. Но попробуй пойми, когда она просто баба, а когда – императрица. И не она от него, а он от нее кругом зависит, – значит ему вечно ходить в помощниках и никогда не будет иначе?! Как же тогда жить? А власти он хотел страстно, и не просто честолюбия и тщеславия ради, хотя могущество само по себе приятно, конечно, – нет, он знал теперь, что с ней делать. За эти два года поверил в себя по-настоящему, почувствовал, на что способен, лишь бы крылья не подрезали.

Из крутившихся в голове мыслей постепенно складывался дерзкий небывалый замысел. Вначале решил, что просто блажь лезет спьяну в голову. Однако чем дальше думал, тем больше он казался выполнимым и, главное, приспел точно ко времени. Сейчас побили турок – хорошо, можно ставить в степи города, мостить дороги, строить флот на Черном море. Но это только начало. Османов мало победить, нужно совсем развалить их варварскую империю и воссоздать на развалинах Византию со столицей в Константинополе, как прежде. Турция совсем слаба, только чуть-чуть подтолкнуть. От этой мысли захватывало дух. Теперь уже Российская империя будет главной. И момент самый благоприятный: наша армия сейчас точно сильнее всех, союзники найдутся, а из великих держав никто всерьез помешать не сможет.

Он постепенно смирялся. Да, соперничать с ней невозможно, она – настоящая царица, и остается только склониться перед ее троном. На людях стал обращаться – «Матушка-государыня», постепенно подхватили и остальные. Однако это всё мишура для двора, дипломатов и прочей публики, Екатерина страсть как любит пофинтарничать. Тем более, что он, кажется, угадал, образ для всех – и дворян, и простого люда, – самый подходящий. На самом деле в работе они давно уже как бы одно существо, и честолюбие, мысли, энергия этого могучего политического зверя направлены к вожделенной цели: европейская екатерининская Россия должна стать первой в свете державой, а на месте дряхлой Османской империи пора появиться новой – Греческой. У них получится, вместе они всех одолеют.

После очередной бурной сцены слезы стояли в его единственном глазу, он их не смахивал и не стеснялся. И сердцем, и умом понимал, что их роману приходит конец. Екатерина утешала его самыми лучшими и верными словами, такими, что он им почти верил, потому что хотел верить, но ее деятельный ум, скорее всего, искал уже ему замену.

– Хто велит плакать? Верно, два года назад, когда у нас всё только начиналось, иначе было, но разве была я тогда привязана к тебе Святейшими узами? А теперь в душе столько накопилось тепла и нежности, что на всю жизнь хватит.

Он в ответ глупо улыбался, как счастливый ребенок.

– Душа моя бесценная, бесконечно любимая, ты знаешь, что я весь твой и у меня только ты одна.

– Конечно знаю. Чувствую.

– Я тебе по смерть верен, твоя служба мне важнее и приятнее всего, а дороже твоих интересов ничего для меня нет. 

– Давно доказано.

– И по способностям своим сделать могу многое.

– Вот это точно.

В первый раз он говорил о себе так просто и так подкупающе искренне, и хотя нового ничего не было тут, Екатерине почему-то очень нужно было это слышать.

– Не дивись, что я беспокоюсь о нашей любви. Сверх бессчетных твоих благодеяний ко мне, поместила ты меня у себя на сердце. Я хочу быть тут один против всех прежних потому, что тебя никто так не любил.

И здесь она чувствовала, как он прав, такая любовь только раз в жизни и бывает, всё дело в том, сумеешь ли ее сохранить.

– Да, поместила твердо и крепко. Будь спокоен. Есть и будешь.

– А как я дело твоих рук, то и хочу, чтоб мой покой был устроен тобою, чтоб ты веселилась, делая мне добро.

– Рука руку моет.

– Сделав что ни есть для меня, право не раскаешься, а увидишь пользу.

– Вижу и верю. Душой рада, да тупа, яснее скажи.

– Чтоб ты придумывала всё к общей нашей радости и в том бы находила себе отдохновение по трудах важных, которыми занимаешься по своему высокому званию.

Понимала, что не о себе говорит милый Гришенька, не за себя просит, а старается выстроить как-то их будущее. О том же и сама неотвязно думала. Как-то нужно исхитриться остаться вместе, несмотря ни на что. Катерина вдруг лукаво улыбнулась, неожиданно вся прильнула к нему, обняла и стала, еле дотягиваясь, губами слизывать с ресниц последние непросохшие слезинки.

– Само собою придет. Дай успокоиться мыслям, дабы чувства действовать свободно могли; оне нежны, сами сыщут дорогу лучшую.

Чем больше она отдалялась от Потемкина, тем сильнее боялась его потерять. Не выходит бок о бок жить душа в душу, и тесно ему в Петербурге. Решение пришло само – отправить князя с инспекцией в только что завоеванную Новороссию и оставить там наместником. Пусть прокладывает в степи дороги, покоряет Крым, Кубань, находит гавани, строит города и флот на Черном море к вящей ее славе. А власть она ему даст почти императорскую.

В январе красивый молодой человек Петр Завадовский, бывший секретарь фельдмаршала Румянцева, был представлен Потемкиным императрице и вскоре пожалован в генерал-адьютанты. Он был рассудителен, деловит и очень спокойного нрава. В положении самого Потемкина это ничего не изменило. Двор, с нетерпением ожидавший падения фаворита, был озадачен. Через год Завадовского сменил Зорич, еще через год Римский-Корсаков, потом Левашов, Высоцкий, Ланской, Ермолов...

Она придумала и построила семью на собственный лад: фавориты набирались почти исключительно из адьютантов Потемкина, они были детьми, а Екатерина со светлейшим князем – родителями. Им предписывалось обожать князя, писать ему письма, дарить подарки и блюсти его интересы в борьбе придворных партий. Императрица в конце каждого письма добавляла поклоны и нежные слова от очередного любимца. Кто не хотел соблюдать правила игры, тут же вылетал из фаворитов вон.

Она страстно влюблялась в каждого из них, восхищалась красотой и талантами, развивала, воспитывала, но мальчики хотели жить по-своему, раздражали ее дурными манерами, сумасбродными выходками, ленью, изменами, а главное, они не любили стареющую государыню. Понимала ли это Екатерина? Хотела ли обманываться? Мальчикам нужен был успех, деньги, почести, власть – всё, что угодно, только не она сама. Никого из них она не обидела, каждого щедро одаривала и отпускала, а сама шла дальше. Всякий раз искала любви, поскольку жить без нее не могла ни часу, каждый раз думала, что вот эта – последняя. Потемкин приезжал в тяжелые дни разрывов, утешал, успокаивал, просто был рядом. Вернее и ближе у нее никого не было.

После Завадовского светлейший решил, что назначение сразу в генерал-адьютанты высоковато для мальчишек без заслуг и роду-племени. Специально для них придумал звание флигель-адьютанта. Оно прижилось, молодые офицеры императорской свиты потом так и назывались.

Племянницы Потемкина были пожалованы фрейлинами и всячески обласканы. Они подолгу живали в ставке князя, были подругами, любовницами и как могли скрашивали его бессемейную жизнь, протекавшую в пирах, походах, государственных заботах и карточной игре. Потом выдавал их замуж, всегда удачно.

Апартаменты, напрямую соединявшиеся с комнатами императрицы, навсегда остались за Потемкиным и в Зимнем, и в других императорских дворцах.

В них он и останавливался, когда приезжал со своего Юга, а в подаренных дворцах почти не жил, только давал балы и устраивал роскошные праздники. Сохранилось за ним и право входить к государыне без доклада в любое время.

А любовь никуда не делась. Когда коротким набегом он оказывался в Петербурге, весь в победах, свершениях и планах, один грандиозней другого, прежняя страсть частенько вспыхивала с новой силой, и они давали ей волю. 

Не о чем было больше ссориться; Потемкин давно насытился властью, почестями, военной славой – полный титул его занимал половину страницы. Остались безграничная нежность и преданность. Точно, он дело ее рук, но и глина та самая, из которой лепятся великаны.

Гяур, москов, казак яицкий, Пугачев, индейский петух, павлин, фазан золотой, кот заморский, тигр, лев в тростнике, милый супруг, Гришатка, Гришефишечка, сударка моя, как же могу тебя не любить?!

 

Нью-Йорк