Анатолий Николин

 

Роза, королева цветов

 

В двенадцатом часу холодного дождливого дня он вышел из вагона поезда на железнодорожном вокзале во Львове и, натянув шляпу на оттопыренные уши, кивнул на прощанье проводнице:

– Всего доброго, Мария...

– И вам удачи, – улыбнулась она.

Выходя из-под вокзального навеса, зябко поежился – холодная дождевая капля упала ему за воротник...

Навещавшие его время от времени приступы хандры и подспудного страха перед дождем вызваны его застарелой болезнью. Одним из множества хронических недугов, которыми страдают люди его возраста – от пятидесяти и более лет. Старым, запущенным отитом, как у голландского поэта Яна Хендрика Леопольда.

Это имя случайно встретилось ему на страницах старого художественного журнала. Потрепанные журналы с романами и стихами, которые никто не читал, приносил на кафедру не чуждый изящной словесности доцент Певзнер. Журналы валялись на хлипком столике в дальнем углу кафедры, и Павел Сергеевич их иногда перелистывал, пока не забирала утренняя уборщица. Это имя – Ян Хендрик Леопольд – запомнилось ему из-за объединявшей его с давно умершим поэтом странноватой болезни. О чем он не без интереса и прочел в предварявшей поэтическую подборку вступительной статье. Впоследствии ему доставляло удовольствие произносить эти три серых и, похоже, тоже сырых и промозглых слова: «Ян. Хендрик. Леопольд». «Ну как же – отит, такая обычная болезнь! Вот, например, Ян Хендрик Леопольд...»

Из-за этой своей болезни Павел Сергеевич перестал ездить в отпуск на юг, к морю, чтобы не намочить уши. А потом и вовсе отказался от отпусков и прослыл неисправимым трудоголиком. Пока врачи не посоветовали съездить на курорт в Z. – у него стали проявляться признаки новой, доставлявшей ему множество неудобств болезни.

Вот он сюда и зачастил...

В том, что по приезде во Львов его встретит настоящий водопад, Павел Сергеевич не сомневался. Когда бы он сюда ни приехал, его встречал дождь, дождь, дождь.

В пагубности всего с ним происходящего – оканчивал ли он университет, женился или разводился (так что в конце концов остался старым холостяком), лечился ли от простых и сложных болезней, читал книги, путешествовал, заводил  знакомства с женщинами или играл в преферанс – Павел Сергеевич не сомневался.

«Ни в чем. Жить человеку вредно», – с едкой усмешкой отвечал он, когда его спрашивали, в чем заключается смысл жизни.

Подобными вопросами его донимали любовницы на заре очередного нового романа – а на заре принято казаться глубоким и тонким, так легче завоевать расположение дамы.

«Смысл жизни, – завершал Павел Сергеевич свои монологи, – заключается в том, чтобы избегать этой самой жизни.» Чем от души веселил кратковременных своих спутниц.

Большие и малые житейские отправления Павел Сергеевич совершал, по его словам, «с большими слезами». Спросят у него: «Павел Сергеевич, как прошла воскресная рыбалка?» И хотя рыбалка была удачная, просто огромное количество выловленных карасей,– он отвечал с кислой улыбкой: «С большими слезами». «Как здоровье, Павел Сергеевич?» – и опять: «С большими слезами». Карьера? Кандидатская диссертация? Поездка в горы? Всё – с большими слезами, слезами, слезами... Так что холодный унылый дождь казался символом его длинной, невыразительной жизни.

 

Ему захотелось выпить пива. Пиво он вообще-то не любил. Но иногда, как он выражался, на него «находило», и он опорожнял в ближайшей пивной кружку-другую мутного, кисловато-горького напитка. Напиток был тяжел, как с трудом начинавшийся день.

Шел дождь, мелкий и нудный. На привокзальной площади, уложенная еще в позапрошлом веке австрийцами, мокро блестела брусчатка. Павел Сергеевич вздохнул и отвернулся. Нынешнее лето – такое мрачное и гнетущее, что хочется сидеть вот так целый день и цедить горькое пойло. «А ведь врачи запрещают», – равнодушно подумал он...

Пивной шатер с надписью «Максим» – для нерусской Галиции название довольно необычное – расположился посреди огромного круга привокзальной площади. Под мелким дождем мокли стада разноцветных такси, как и много лет назад, когда он в первый раз приехал сюда в отпуск. Казалось, время повернуло вспять, ему снова сорок четыре года, и с испугом, смешанным с удовольствием, он обозревает мутную перспективу Черновицкой улицы...

Таксомотор сделал разворот вокруг собора св. Анны и вымчал на загородное шоссе.   

Сквозь сетку дождя Павел Сергеевич вглядывался в густые чащи распахнувшегося перед ним леса. Всматривался в голые убранные поля – по ним бродили, задирая ноги, черно-белые аисты и время от времени вскидывали длинные клювы, чтобы проглотить мелкую добычу.

Когда автомобиль с радостным урчанием выскочил на прямую, как стрела, дубовую аллею, Павел Сергеевич подумал, что вот сейчас перед ним откроется, распахнется во всей своей неказистости знакомый курортный городок. С дубовой аллеи начинался торжественный въезд в поселение. Еще четыре, три, две минуты – и, словно по волшебству, перед ним возникнет («Слева... он должен находиться с левой стороны», – волнуясь, припоминал Павел Сергеевич) собор Покрова Пресвятой Девы Марии. Потянутся кривые, плохо мощеные улочки... И внезапно и молниеносно он потонет в туннеле из старых, развесистых дубов, помнивших еще императора Франца... А там покажется знакомая сетка ограждения возле административного флигеля и клумба с бледно-голубыми орхидеями...

 

В приемном покое тихо и полутемно даже в солнечную погоду. До блеска натертые полы пахнут мастикой, и сумрачный взгляд Девы Марии с иконы в вышитых рушниках скорбно устремлен прямо на него...

Смущаясь и волнуясь, он протянул молоденькой дежурной одетый в плотную коричневую кожу паспорт.

– С приездом, пан, – вежливо улыбнулась она, и сердце у него забилось.

«Как она на нее похожа. Боже, как похожа!», – ахал он, поднимаясь на свой этаж.

 

Сколько же лет  прошло с тех пор?

«Мне было восемнадцать, – вспоминал он. – Пятьдесят шесть минус восемнадцать – тридцать восемь лет! Почти сорок! Целая жизнь!»

Банальные сравнения ничего к его воспоминаниям не добавляли, однако и не умаляли. Он вспомнил горячий июльский полдень сорок лет назад, южный загородный пляж. Тот злополучный день, когда, мучимый ревностью и подозрениями, он сорвался с работы и первым автобусом отправился в Юрьевку. От горячего песка поднималось густое марево, от блеска воды и солнца слепило глаза. Он болезненно щурился, вглядываясь в груды лежавших на песке мужских и женских голых тел. Но той, кого он так лихорадочно искал, на пляже не было. Он мысленно негодовал и возмущался: как так, он, Павлик Бессонов, с  трудом выклянчил у директора эту поездку, а она... 

Нет, она его не ждала. Он для нее слишком мал, мал и мелок. Простой рабочий сцены Дома культуры. Работающий временно, чтобы не сидеть без дела летом, до начала занятий в университете. А она – признанный мастер сцены. Руководитель известного в Республике кукольного театра. Заслуженный работник культуры... Откуда ей знать, какие чувства испытывает к ней малознакомый молодой человек? И какие строит планы по ее завоеванию...

Как все влюбленные, Павлик мнил себя пупом земли. Он самонадеянно полагал, что Роза Нестерова тоже обратила на него внимание. В ту самую минуту, что и он на нее, – во время репетиции спектакля «Щи с топором». Он без конца переставлял убогую декорацию, изображавшую русскую избу, – главреж никак не могла определиться с оптимальным местом ее расположения. И Павлик тупо задавал один и тот же вопрос: «Так хорошо? А так? Приставить к заднику? Подвесить на штанкет?»

Она раздраженно отмахивалась, злясь и негодуя. Куда декорацию ни ставь, выходило еще хуже. Она уже ненавидела маленькую, тесную сцену, надоевший ей спектакль и неповоротливого рабочего.

«Сделай уже как-нибудь!» – в сердцах махнула она рукой.

Но ему, ослепленному ее красотой, казалось, что ее раздражение – всего лишь поза. Женское желание помучить его, прежде чем ответить взаимностью. А ему ничего другого и не надо... И он рисовал в воображении картины их будущей «большой» любви...

Розы нигде не было – ни на пляже, ни в пустом курортном городке. В голову полезли дурные мысли. Он подозревал, что Роза ему изменяет – и всегда изменяла. Даже здесь, прямо сейчас. В пансионате. В одном из этих беленых домиков на морском побережье. Иначе чем можно объяснить ее отсутствие!? 

«Может быть, ее вовсе нет в пансионате? – пришла в голову спасительная мысль. – Уехала в город, они разминулись на автобусной остановке... И нет у нее никакого любовника!» На время он успокаивался, а потом снова мерещилось одно и то же: она, любовник...

Кто был этот человек и почему Павел о нем не знает, – об этом он не задумывался. А когда версия о городском возлюбленном Розы стала казаться ему очевидной, он придумал и версию их знакомства.

Познакомиться они могли... конечно же, на спектакле! Но молодые люди на кукольные спектакли не ходят! Следовательно, возлюбленный Розы – человек немолодой. Ему лет... тридцать, и он женат. Ребенок... Жена – толстая, некрасивая тетка, вот его и потянуло на молоденьких.

Да-да, все сходится. Он с семьей (инженер-металлург, самая крупная в городе популяция мужчин) отдыхает в пансионате. У него плановый отпуск, и Роза выбрала удобное время, чтобы приехать сюда с театром. Уговорила Петрашевского, наобещала ему невиданные финансовые сборы... Вот он и лезет из кожи вон: выбил для них бесплатный домик, талоны на питание. Заказал грузовик, чтобы перевезти декорации, выделил рабочего сцены...

В пансионат должен был ехать Михалыч. Но Павлик уговорил Большого Ивана откомандировать его.

«Я моложе и шустрее. Михалыч комфорт любит, они не сработаются...»

«Ладно, поезжай, – сдался Большой Иван (рост один метр девяносто сантиметров). – На партконференцию останется Михалыч. Но смотри: не пить и не гулять!»

«Какие гулянки!» – возмущался Павел, трясясь в переполненном автобусе. В мыслях у него была одна Роза, самый прекрасный в мире цветок!

Цветов в пансионате было – море! Клумбы с темно-бархатистым львиным зевом и цветами табака – сиреневыми, белыми, лиловыми... По вечерам в городке – одуряющий цветочный запах, и на клумбах выделялись темные, в подпалинах, розы...

Белый песок похрустывает под ее босоножками. Он смотрел на загорелые щиколотки и белые носочки, на белое платье, оттенявшее загорелое лицо, удивлялся густоте и блеску волос цвета черной розы... Локоны она не завивала, как все девушки, – они сами у нее закручивались. Нежность охватила его крепкими клещами, и Павлик забыл о своих подозрениях...

 

...В номере он распаковал вещи и аккуратно – каждому предмету свое место – разложил по принадлежности. Ботинки на толстой подошве для прогулок в дождь поставил в обувной шкафчик, домашние тапочки – на пестрый домотканый коврик. Неновый синий костюм и галстуки повесил в темный, пахнущий дезинсекталем платяной шкаф. А прибор для бритья, мыло, зубную пасту и кремы – на стеклянную полочку в ванной.

Сливной бачок в унитазе был неисправен. Павел Сергеевич вспомнил, как он мучился с этим бачком в прошлый приезд. Особенно по ночам, когда глухой, непрерывный гул стекавшей воды напоминал шум горного потока.

 

Они сделали санитарную остановку неподалеку от Мертвого озера.

«На широком лугу на противоположной стороне озера, – вещала немолодая женщина-экскурсовод, пока туристы высыпали из автобуса и рассеянно озирались, – в 876 году войско князя Святослава наголову разбило полчища угров, вторгшихся в исконные земли древлян...»

Он стащил джинсы и по холодной, скользкой от падавших брызг тропе пробрался к низвергавшемуся водопаду. Набрал полную грудь воздуха и стал брызгать себе на шею, лицо, руки...

Экскурсовод увлеченно рассказывала о сражении русичей с настырными уграми. Он ничего из ее рассказа не запомнил – ни подробностей, ни имен. Помнил только озеро, белое и как будто мертвое, нескончаемый шум и блеск ледяного потока, и как он стоял под ним, обдаваемый мокрой пылью.

 

...Жаль, он не может припомнить, в каком номере он тогда жил. Кажется, на третьем этаже – из окна хорошо просматривался цинковый купол храма Святого Луки.

«Цинк» на местном наречии – «блях». Смешное словечко потянуло цепочку воспоминаний. Вот утренний поход на местный рынок, суматошный и необильный. Дешевая огородная зелень, яблоки (кислые и сочные, как он любит), козье молоко, сыр... Скромную снедь продают с земли, присыпанной мелкой хвоей, моложавые, приветливые старушки. И сложное, в силу языковых трудностей, общение с аборигенами...

Он припомнил темно-зеленый парк, где свежо пахло карпатским деревом, – местные мастера выделывают из него миниатюрные шкатулочки, футлярчики для пастовых ручек, темные католические крестики. Торгуют свежими, только из леса, грибами, ягодами и целебными, от всех болезней, травами... В парке прохладно и сумрачно, пахнет телесной и древесной чистотой, влажной землей. Помолодевшие, поздоровевшие санаториане покупают у молчаливых гуцулов разнообразную мелочь: лукошки для ягод, расписной карпатский топорик, деревянные, грубо раскрашенные иконки. Весело хохоча, позируют со старинным кремневым ружьем возле чучела дикого кабана с острой, как у дикобраза, шкурой. Потный чернявый фотограф суетится, выбирая нужный ракурс: «Трошечки правише, пан!»

Воспоминания одолевают его, как будто он находится вдали от этих мест.

В отдалении (только что он принял душ и облачился в плотный джинсовый костюм) – в отдалении воспоминания имеют некоторый смысл, подумал он. Но почему они приходят к нему здесь, сейчас? Не проще ли – он взглянул на наручные часы: времени до ужина осталось мало, а нужно еще зарегистрироваться у дежурной медсестры, – переобуться, захватить зонтик (снова пошел дождь) и отправиться «к месту событий»?

Одеваясь перед балконной дверью, он решил, что в прошлый раз обитал все-таки этажом выше. Сейчас он находится на третьем, и крытая красным металлошифером кровля соседнего санатория едва заметна за верхушками леса, тогда как раньше он видел ее всю. «Хотя, – он тут же возразил себе, – окружавшие санаторий деревья могли вырасти и разрастись за это время и заслонить крышу и санаторный корпус.»

Он знал, как проверить возникшее у него предположение. Завтра у него первое (как свидание с женщиной) посещение лечащего врача. Из холла последнего этажа – там располагаются кабинеты медперсонала и манипуляционные – открывались покрытые голубой пеленой отроги Карпат. Если он не ошибается и предыдущим местом его обитания был четвертый этаж, горы будут видны как на ладони. Они раскинутся во всю длину широкого окна, выходившего в санаторный парк. Если же его предположения неверны, он ничего не разглядит, кроме темной зубчатой стены леса да сероватой дымки дождя, затянувшей не только окрестности, но и безмерные карпатские дали. 

Ему хотелось, чтобы он ошибся, чтобы прошлое повторилось в мельчайших подробностях, как будто тем он продлит свою жизнь. И хотя в действительности его жизнь ни от чего и ни от кого не зависела, в душе Павел Сергеевич продолжал надеяться. Он запрещал себе думать о плохом, потому что вместе с дурными мыслями приходит печаль, а ему не хотелось омрачать печалью последнюю поездку в Z...

 

Фалес был прав, утверждая, что основой всего сущего является вода.

Жизнь в городке Z. целых два столетия зиждилась на воде. Она ежедневно обрушивается на приезжих и местных обитателей в виде потоков дождя, бьет ключом из невидимых подземных источников, исцеляя недужные тела. Воду здесь пьют, смакуют; ею торгуют, как античные купцы египетским хлебом и самосским вином; одаривают ею приехавших из дальних и ближних городов и стран, как бесценным, немыслимой редкости сокровищем. Кажется, воду здесь даже едят вместо лепешек и козьего сыра. Простодушному приезжему представляется, что в Z. человеческому организму противопоказано все, кроме воды. Скажем точнее – вредно все постоянное и устоявшееся. Даже имя, данное два века назад заштатному местечку Австро-Венгерской империи, призвано стать обозначением главного качества воды – ее вечной и непреходящей текучести. 

Значок «Z» является первой буквой немецкого слова «Zeit», что, как известно, означает «Время». А Время и Вода – категории одного порядка, первое провоцирует второе, а второе является метафорой первого...

Что касается моей персоны, то через четыре-пять месяцев я буду представлять собою один лишь дух. Без какой-либо формальной оболочки. Если, конечно, врач-гастроэнтеролог из частного диагностического центра «Фастдиамед» ничего не напутал.

«Плохи наши дела, молодой человек», – покровительственно заявил доктор Плесков («молодой человек» годился ему в отцы). Маленький, толстенький и самоуверенный, доктор Плесков пользовался безоговорочным авторитетом у пожилых дам и безнадежных больных. Его красивое, холодноватое лицо ничего не выражало, когда он объявлял от ужаса терявшему сознание пациенту очередной приговор. «У него потрясающая интуиция, – благоговейно шушукались в приемном отделении, пока доктор священнодействовал за дверью. – Он ни разу не ошибся...» За долгие годы безупречной практики доктор-онколог Роберт Плесков – Роба для особо приближенных – научился определять рак практически на глаз. С точностью до девяноста процентов.

Я кратко описал мои ощущения. Поколебавшись, Роба произнес тираду о том, как плохи «наши дела».

«Нужно обследоваться. Как можно быстрее. Тянуть больше нельзя.»

«Можно осенью? Не так жарко...»

«Почему бы нет», – говорило выражение его лица, пока он обдумывал свой ответ. По крайней мере, исчезнут комары и мухи, и в палате для приговоренных воцарится относительный комфорт.

«А сейчас я хочу в Карпаты. В последний раз...»

«Ну что ж, – пожал плечами Плесков. – В Карпаты так в Карпаты... Не возражаю. Но в октябре будьте готовы...»

Роба повздыхал и отправился мыть руки.

Я представил, как он намыливает белые, пухлые ручки, не забывая полюбоваться новеньким хромированным смесителем. Осторожно и тщательно протирает их салициловым спиртом, словно осматривает больного псориазом.

Мне его жаль. Судя по всему, меня скоро не будет. А ему еще долго мучиться с такими, как я. С его до розового блеска отполированными ногтями и танталовыми муками непрестанного накопительства. В кабинете с неизменным букетом свежих цветов и новенькими офисными шторами цвета кофе с молоком. Перед Робой маячил штормящий океан жизни, а передо мной открывалась радостная перспектива бессрочного отпуска. Детских каникул, которые никогда не заканчиваются, какую бы степень готовности к учебному году ни демонстрировал ученик...

Доктор Плесков с легкостью вспорхнувшей бабочки выплыл из-за ангельски белых ширм. На его лице сияла сладкая улыбка только что приехавшего дальнего родственника. «У нас не принято скрывать правду. Больной должен знать все. Какой бы горькой правда ни была. У всех неотложные дела, требующие завершения. На случай, если осенние анализы подтвердят наши предположения, – уточнил он. – Так или иначе, наберитесь терпения. А пока – строгий режим, диета, ничего острого, кислого и соленого. И попейте вот это, – черкнул он на листке несколько неразборчивых латинских букв. – На первый случай... И захватите медицинскую карту, она понадобится санаторному врачу.»

Он рассуждал так, как будто меня уже не было. Я был не я, а медицинская функция. Субъект, чудесным образом превратившийся в бездушный, безмолвный объект.

«У меня нет родственников, доктор. И особенных дел тоже.»

Я не лукавил. В моем жизненном багаже покоились две с отменным блеском защищенные диссертации по римскому праву – науке, не требующей любви к жизни, и неудачная женитьба на женщине, которую я не любил. Потому что та, кого я любил, осталась за пределами моей жизни – там, где ничего не видно, кроме узкой полоски на горизонте.

В смысловых умолчаниях легко запутаться, если придавать им большое значение. Я – не придавал. Моя бывшая жена, тоже юрист, женщина с широким кругозором и широким монгольским лицом (по материнской линии бурятка), естественная блондинка, что, в свою очередь, делало ее похожей на отатарившуюся польку, была плохим адвокатом и хорошей домохозяйкой. Я бы никогда с ней не расстался, если бы она не была так посредственна. «В сущности, – критически оценил я себя, – в отношениях с Людмилой я был подобен доктору Плескову: функция для меня важнее импровизации...»

 

...Сама по себе лечебная вода моему пораженному неизлечимым недугом желчному пузырю вовсе не требуется. Просто напоследок меня осенила мысль посетить места, которые я любил.

Воспоминания о первом посещении Z. бесконечно меня трогают. Это связано с особенностями моей натуры, сладкую мнимость предпочитающей суровой правде. Или еще с каким-нибудь психологическим вывертом. Возможно, я совершил ошибку, приехав сюда, ведь в жизни ничего не следует повторять. Но бесспорное это правило мною же каждый раз и нарушается...

Снова пошел дождь. Над лесом повис туман, скрывавший очертания униатской церкви и покатую крышу соседнего санатория – все-таки я не ошибся, и судьба и прихоть дежурившей в приемном отделении медсестры определили меня в тот же триста первый номер. Внизу блестело под дождем решетчатое ограждение теннисного корта, и два венгра в шортах цветов национального флага (азиатский патриотизм!) с трудом волочили в подсобку мокрую сетку. От здешних непрестанных дождей веселеют только трава в санаторном парке да местный гробовщик. Все остальное – деревья, люди и небеса – дышит всепоглощающей безнадежностью. Совершенно очевидно, что я попал на свое, искони мне принадлежавшее место...

Полная, грустная женщина в медицинском халате, с черной змейкой фонендоскопа на груди казалась частью этого совершенного в своей печали пейзажа.

«И все-таки напрасно я сюда приехал», – обреченно вздохнул я.

 

...От бывшей бильярдной осталась деревянная балюстрада, обшитая тонкими, крашеными зеленой краской досками. Остальное – крыша, стены, входная дверь и пожарная доска с прикрепленными к ней внушительного вида киркой, длинным брезентовым шлангом и красным металлическим конусом с песком – было произведением последующих эпох.

В помещении, переоборудованном в театральный зал, было сумрачно, пахло кошками и сухой пылью. Роза, красная и потная, с листами пьесы в руках сердито прохаживалась вдоль рядов. Утренняя репетиция шла из рук вон плохо. Более того, была на грани срыва. Актеры играли нехотя, то и дело запинались, и переживания сказочных героев и героинь выходили фальшиво и неискренно. Из-за невыносимого зноя – и это утром, в десять часов! – не хотелось шевелиться.

– Нуф, какой-то ты вялый! – выговаривала Роза толстенькой артисточке с глубоким декольте и выражением обиды на лице. У Розы был низкий, хрипловатый голос заядлой курильщицы. – Хищникам ты неинтересен! Хищные звери таких не любят. Правда, Волк? – насмешливо обратилась она к единственному актеру-мужчине Славику Елисееву. – Ты хочешь такого Нуфа? – указала она на потную, изнуренную жарой Наденьку Небе. – Не хочешь! И дети не захотят. Ни видеть его, ни сострадать....

– Роза Алексеевна, жарко! – теребя куклу за розовый пятачок, пожаловалась Надя. – Давайте на пляже порепетируем?

Павел сидел в стороне и безучастно наблюдал. Шла репетиция спектакля «Три поросенка». Премьера должна была состояться на днях тут же, в пансионате. Новый спектакль репетировали еще в городе, но за зиму так устали, что летом утруждать себя работой не было никаких сил. Сообща решили, что недоделки и недочеты исправят в Юрьевке.

Но то, что в городских условиях худо-бедно еще получалось, возле моря выходило совсем плохо. Вымученно и сухо. Равнодушно и вяло. Неудержимое отвращение к работе охватило всех. Когда с радостными восклицаниями и воплями артисты высыпали из автобуса и увидели ласковое море, белый песок и беззаботную публику, о спектакле сразу забыли.

Роза не скрывала своего отчаяния:

– Нам нужно радикально измениться. Всем. Восстановить ответственное отношение к работе. Если и дальше так пойдет, мы провалим гастроли. А это – крах! Мы и так не выполняем финансовый план.

В театре «Колобок» штат был небольшой: четыре молоденькие девушки-артистки, недавние выпускницы училища культуры, и тридцатилетний лохматый и полутрезвый Славик, бывший актер Театра драмы, изгнанный за пьянство.

Вялые реплики актрис, похмельное бормотание Славика и трагические монологи Розы, – все было знакомо и скучно. Павлик терпеливо ждал, когда закончится. Он любил Розу и терпеть не мог театр и актеров. Ему казалось, что театр он ненавидит из-за Розы. И актеров и актрис, неумных и неталантливых, ненавидит. Он не мог себе представить, что когда-нибудь полюбит артистку...

В кукольном театре молоденькие девушки исполняли самые разные роли: хриплых, грубых пиратов, стариков и старух, детей и солдат, царей и иванушек-дурачков, добрых и злых, плохих и хороших. Их способность к перевоплощению пугала и вызывала неприятные мысли. Павлик и к Розе подходил с той же меркой: если артистка – значит, лицемерка. Каждое слово, каждый поступок вызывали недоверие. Он замечал, как фальшива улыбка Розы, когда она разговаривает с мужчинами. С каким пренебрежением относится к работе. После премьеры бросается в дикий загул и не выходит на работу по несколько дней. Где она бывает и с кем – он старался не думать... Чем безалабернее и распутнее была Роза, тем сильнее его к ней тянуло. Словно в изменениях характера, привычек и желаний крылась подлинная причина ее привлекательности. Она была той и не той женщиной, о которой мечтал Павлик. Добираясь жарким июльским утром до побережья, он думал, что ничего о ней не знает. И никогда не узнает. Потому что Роза, несмотря на свою общительность, была женщиной холодной и скрытной. Однако вместо того, чтобы забыть, он хотел видеть ее снова и снова. Думать о ней. Тосковать... В его воображении всплывала она – небольшого роста смуглая красавица с крупными бедрами и черными, горящими глазами. Но внутренне это была совсем не Роза, а другой, незнакомый человек.

Все в жизни, когда принимаешься об этом думать, кажется другим, приходил Павлик к неутешительному выводу. Он не понимал, как его, спокойного и рассудительного юношу, могла захватить любовь к Розе. Он спрашивал себя, зачем он сюда приехал, ведь его никто не ждет, никому он здесь не нужен. И мысленно краснел, подыскивая слова, какими объяснит свое появление. Но Роза его ни о чем не спрашивала!

Реквизита и декораций кукольщики привезли совсем немного, на три небольших спектакля. Да, собственно, все спектакли театра кукол Роза ставила так, чтобы не осложнять жизнь ненужными вещами. Ставили декорации и разбирали их сами, в считанные минуты. А реквизитом заведовала по совместительству актриса театра Алина Белогривцева. Так они и жили...

Покуривая, Павлик ждал, когда на него обратят внимание.

Первой к нему подошла Алина. Это была полненькая, смешливая девушка с усиками в уголках рта и широкой улыбкой. От Алины нехорошо пахло, одевалась она плохо, и у нее не было молодого человека. К вопросам любви Алина относилась с большим интересом. С энтузиазмом принимала участие в театральных и нетеатральных романах, знала, кто в кого влюблен и кто с кем расстался.

«Ты приехал из-за Розы?» – спросила она.

«Почему ты так думаешь?»

«Дай огонька...»

Прикурив, Алина с веселым прищуром глянула ему в глаза:

«Думаешь, это тайна? То, что ты в нее влюблен? Об этом все знают.»

Павлик Алине нравился. Стоило к нему подсесть, как она воображала себя его возлюбленной. Почти женой...

Павлик насупился.

«Кому какое дело...»

«Это верно. Но приставать к ней не советую. Пожалеешь.»

«Почему?»

«У нее роман с Большим Иваном. Уже давно. Ты разве не знал?»

В порыве восхищения Алина забыла стряхнуть пепел с сигареты. Серым комом он упал на сарафан с возбужденно вздымавшейся грудью. Она долго его не стряхивала – ждала, когда симпатичный рабочий с печальными, не пролетарскими глазами сдует его дуновением, похожим на поцелуй.

«Вот как? Я не знал...»

Алине можно было верить. Все знали, что она – глаза и уши Петрашевского.

«Большой Иван жутко ревнивый. Узнает – убьет!»

Алина гордо удалилась – на горстку пепла на ее груди Павлик не обратил никакого внимания.

Он посидел и побрел куда глаза глядят... В городке была жарко и тихо. Все народонаселение пансионата пребывало на пляже. На клумбах благоухали розы, и Павлик подумал, что он ни за что не осмелится подойти к ней и заговорить. Кажется, все на него смотрят и улыбаются: «Это тот, кто влюблен в Розу...»

 

После репетиции всей компанией отправились на пляж. Солнце стояло высоко. Над морем реяли высматривавшие добычу чайки. Голые загорелые дети радостно визжали, швыряя распластавшимся в небе птицам корки прихваченного из столовой хлеба. Солнце, яркое и горячее, клонилось к западу.

Прошел, плавно скользя меж двух маяков, огромный теплоход, и Роза сказала, проводив его взглядом:

– Хорошо бы уехать...

– Куда, Роза Алексеевна? – стянула с себя сарафан Алина. – На Сицилию? К ревнивым мафиози?

– Но-но, – погрозила ей Роза. – Мафиози сами по себе, а мы сами...

– А вы, – не унималась, находившая, что масла в каше много не бывает, Алина, – и на Сицилии были бы не последней женщиной.

– Делать комплименты – обязанность мужчин, – натирая кремом и без того смуглое тело, отрезала Роза.

Павлик стащил джинсы и сел поодаль. Скрестил на коленях руки и положил на них голову. Прищурившись, деланно-пристально всматривался в морскую даль. Там было пусто, и на лазурной глади весело играли солнечные блики. От яркого блеска глаза быстро уставали, и он переводил взгляд на что-нибудь близкое: на хлопотливого, озабоченного Славика – тот вкапывал в песок большой разноцветный зонт. На девушек-артисток, раскладывавших провизию и купальные принадлежности.  

Расположились поближе к воде, где было не так жарко.

Славик справился с непослушным зонтом и переложил в его тень одежду и сумки.

– Роза Алексеевна, идемте купаться!

– Идите, я позже.

Она закончила натираться кремом и вытянулась на подстилке.

Павлик видел, как наморщиваются и разглаживаются складки ее живота. Как тихо и медленно вздымается сам живот, а под не туго завязанным лифчиком нежно и призывно раскинулись смуглые, литые груди... И, глядя на нее, он каменел, замыкался...

– Ничем не можем помочь, – спокойный, негромкий голос докторессы едва долетал до его слуха. Как крики купальщиков на пляже. Когда напряженно вслушиваешься в глухие вопли на берегу, покоясь в мутно-зеленой морской глубине.

– С вашим диагнозом не следовало приезжать. Лечитесь дома.

«Она хотела сказать – умирайте...»

– Но это не окончательно, – возразил он.

Она недоверчиво покачала головой:

– Все равно. Поездка не пойдет вам на пользу.

– У меня были причины, доктор.

– Как знаете... – доктор Вр- или Бржесневская (он так и не запомнил ее сложную польскую фамилию) пожала плечами. – Лечение прописывать не буду. Но УЗИ придется пройти. Такой порядок... Рекомендации обычные: диета, водичка номер шесть и – полный покой. Каждую неделю – ко мне.

Ее крупное, затянутое в белый халат тело дрогнуло и колыхнулось.

«Вот и хорошо, – выйдя из кабинета, с облегчением подумал он. – Свободен, наконец-то свободен...»

Спускаясь по лестнице и поглядывая в окна, откуда открывался вид на горы, он забыл о неприятном посещении врача. Его ждал маленький, давно не виданный им городок с кривыми, разбитыми улицами, запахом леса, диковинных трав, орхидей и чего-то еще, что напоминало ему о молодости и здоровье. Ему хотелось прожить жизнь заново, придать ей характер счастья – хотя бы в воображении...

Спустившись вниз, он постоял у центрального входа с махавшей створками стеклянной дверью. Остановился перед фонтаном со скульптурой матери и ребенка – она напоминала копенгагенскую Русалку, такая же понурая и темная... На площади, как много лет назад, играли дети и сидели на лавочках, щурясь на бледном солнце, молодые мамы. За площадью простиралась лужайка с цветущим клевером, и он вспомнил, как на однобокой сосне жила маленькая черная белка, и местные ребятишки подкармливали ее хлебом и земляными орешками. Белку с дерева, где было так удобно поедать детские приношения, выжила черно-белая кошка – их много здесь обитает вместе с бродячими собаками, – и главврач санатория, дородный, осанистый мужчина в тесном халате и со строгим выражением лица, выговаривал сторожам: «Плохо работаете, вуйки. Везде животные бродят!..»

На зеленой лужайке, вспомнил он, высился – «почему – ‘высился’? – он и сейчас там стоит, никуда не делся!» – гранитный валун, и вся лужайка, когда небо прояснялось и роса блестела на солнце, выглядела по-скандинавски сурово и аскетично. Восторженно крича, по лужайке носились дети с легкими, прозрачными сачками, над цветами гудели шмели и реяли белые бабочки. Лужайка запомнилась Бессонову больше всего. Он поискал знакомый валун, ставший для него символом вечности, – и вспомнил, как собирал в глухой, отдаленной аллее камешки разных цветов и оттенков – от бледно-малахитовых и голубых до серых, с рубиновыми прожилками. В глубокой древности на месте Карпат простиралось первобытное море, от него и остались валуны и скалы, как в Финляндии, и камни неизвестного происхождения, попадавшиеся ему на каждом шагу, как в Коктебеле...

Он вспомнил свой обычный утренний маршрут. После завтрака, натянув кроссовки и куртку, он отправлялся бродить по окрестностям.

Нельзя сказать, что они были живописны. Хозяйственные и спортивные постройки в состоянии испортить самый трогательный пейзаж. А небольшой санаторный парк, прорезаемый дубовыми аллеями, слишком мал, чтобы бродить весь день. И он уходил на простор, где не было естественных или искусственных ограничений.

Дойдя до спортивного городка с крашеными брусьями, невысокой, до блеска отполированной перекладиной и железным столом для игры в настольный теннис, он остановился. «Здесь должен быть лаз, – вспоминал он, сомневаясь и заставляя себя поверить в невозможное. – Да, точно! Железная сетка, огораживающая спортивный городок и крашеная зеленой краской. А внизу была прореха, ее сразу и не заметишь... Да вот же она!» 

Нагнувшись, он пролез через дыру, проделанную неизвестным ловкачом. И, раздвинув мокрые от росы и прошедшего дождя кусты ежевики, вышел на широкое асфальтированное шоссе.

Он облюбовал эту дорогу в свой второй приезд в Z., году в... э, да неважно! – для утренних пробежек, потому что шоссе было новым и гладким, и по периметру выходило как раз четыреста метров, классическая римская дистанция. Так удобнее отсчитывать круги. Его обычная утренняя норма – десять кругов, четыре километра, за это время он обдумывал одну-две главы диссертации и прикидывал систему защиты. Это должна быть блестящая диатриба по образцу Эразма. Легкая, остроумная, немного витиеватая, с ироничной похвалой в адрес оппонента – в последний раз это был Коровин, на все доводы только пыхтевший и задававший неумные вопросы...

 

Обойдя жилой корпус с тыльной, служебной стороны, он очутился перед черно-желтым шлагбаумом, здесь была граница санатория. По обеим ее сторонам цвели пионы и герберы – местный садовник как будто задался целью высадить то, что Бессонову и так было хорошо знакомо. А садовнику и дежурному в будочке, поднимавшему и опускавшему шлагбаум, было, наверное, лет сто. Потому что ничего с тех пор не изменилось – ни цветы, ни зеленые лавочки, на которые никто не садился, даже уставшие от крикливых, непоседливых внуков моложавые бабушки...

Этой дорогой ты уходил рано утром со стеклянным кувшином к бювету минеральных вод. Бювет, круглое, двухъярусное здание, окаймляла зеленая лужайка с подстриженной травой.

Трава в Z. была великолепна. Ярко-изумрудная, сочная, она не уступала знаменитой голландской, потому что произрастала в схожих условиях. Постоянные дожди летом, теплая короткая зима и почти полное отсутствие солнца...

Лужайка возле бювета была оформлена голубыми елями – по деревцу на каждой стороне, дабы не производить впечатления чрезмерности. Внизу – запоминай, надо же будет чем-то заполнить вечность! – топталась кучка людей с кувшинами, графинами и пластиковыми бутылками. Обычная утренняя очередь за водой из минерального источника... Эту воду, в отличие от той, что разливают в мерные стаканчики в бювете, употребляют не для лечения, а для утоления жажды, и сюда приходят не только жильцы санатория, но и местные, так как обычная вода в Z. – хуже некуда. Местные уверяют, что ею нельзя даже мыть машины, такая она зловредная, – странное исключение в краю целебных вод!

Он пожалел, что не захватил емкость побольше – «в последний раз, в последний раз!» – и, толкаясь среди входивших и выходивших, поплыл в живописной толпе в городской парк, глухой и сумрачный даже в самую солнечную погоду.

Парк был любимым местом его прогулок – отдыха, заключавшегося в непрестанном хождении и разглядывании женских, мужских и детских свежих, непривычно белых лиц, и он подумал, что это единственное место, о котором он будет вспоминать с подлинной ностальгией.

На сырой аллее, в тени столетних грабов он остановился у лотков с сувенирами. Громкоголосые агенты туристических фирм выкрикивали, перебивая друг друга, соблазнительные маршруты выходного дня: в Карпаты, на горное озеро Синевир, в Королевские замки Галиции или на фольклорные праздники в Яремчу. Предлагались и короткие экскурсионные поездки – «Львов дневной» и «Львов вечерний»; первая – с посещением старинных костелов и монастырей, а вторая обещала приятную прогулку по вечернему городу и спектакль «Тоска» в местной Опере.

Он выбрал первый вариант и купил билет на воскресенье. Потом сфотографировался на память («на какую память?») у бродячего фотографа; как-никак последний «живой» снимок. Для истории – «для какой истории?» Разве у него была, есть или будет своя собственная история, отличающаяся от истории миллионов умерших и сгнивших, превратившихся в чернозем земляных жучков?

На этом риторическом вопросе он вздохнул и, завершая прогулку, направился к Малахитовому дворцу – взглянуть на увитого лавровым венком цементного Аполлона с лирой и дородную Деметру с лукошком, полным винограда и фруктов...

 

– Я всегда здесь останавливаюсь, – объяснила она.– В этом дворце до войны снимала номера польская аристократия. Это был самый популярный курорт в Польше...

Он промолчал. Было неприятно, что она увязывала себя с польской аристократией, – ничего аристократического в ней не было ни внутри, ни снаружи. Он недоумевал по поводу своего юношеского ослепления – полюбить эту женщину было совершенно невозможно! При всем том, что – как выразилась старая французская писательница – у них были одинаковые следы ног на песке... Ему нужна была другая, совсем другая женщина. Сегодня нужна или вчера?..

К тому же она много говорила. Как будто боялась воцарения небывалой, вселенской тишины. И им обоим станет неловко – больше всего ей, потому что она сама навязалась ему в спутницы. А потом и в собеседницы, хоть они и не были знакомы. Просто в экскурсионном автобусе их места оказались рядом...

«Неужели я так изменился? Расплывшееся лицо, седоватая бородка... Сам себя не узнаю.»

Автобус последний раз судорожно дернулся и затормозил. Они вышли на площади Рынок, и она бесцеремонно взяла его под руку:

– Не возражаете? Я совсем не знаю город. Ведите и показывайте.

«Властная и бесцеремонная, как в молодости, – подумал он. – И такая же категоричная...»

Ее характер, когда-то нагонявший на него страх, вызывал досаду. Надо подцепить удобный случай и распрощаться. На первом же перекрестке... Больше всего ему хотелось остаться одному. Побродить по городу, который он давно знал и любил, в полном одиночестве.

«Могу я позволить себе такую роскошь, как одиночество? Хотя бы напоследок?»

Там, где он намеревался обосноваться – точную дату переезда никто не решился бы определить, – по его подозрениям, было так же шумно и многолюдно, как и на площади Рынок. Он вспомнил услышанную когда-то шутку. Прибывшая в царство мертвых новая тень спрашивает у ветерана: «Чем вы тут занимаетесь?» – «Блаженствуем», – мрачно ответил тот...

– Свободное время до восемнадцати часов, – громко оповестила белокурая девушка-экскурсовод. – Опоздавших ждать не будем. К ужину мы должны быть в санатории.

– Вы город знаете? Вижу, что знаете, – прижалась она к нему плечом, когда они направились к Ратуше.

Он поразился легкости, с какой она завязала знакомство и была готова его развивать. Это была другая женщина, совсем не та, что жила в его воспоминаниях. И он не знал, когда же он был самим собою – сейчас или много лет назад.

Он пробурчал, что город знает плохо.

– Покажите и расскажите. Все, что знаете.

– Мало времени...

– А я не собираюсь уезжать. 

«Да, это она! Изображает недоумение, когда речь заходит о чужих интересах. О себе же печется неустанно.»

Он вспомнил старую историю. Перед поездкой в пансионат Большой Иван выделил кукольному театру две новые комнаты вместо одной, которую они занимали прежде. В большой комнате Роза распорядилась оборудовать репетиционную, а в маленькой устроила офис – место, где она принимала гостей и «решала вопросы». Большую комнату Петрашевский выделил, отобрав ее у детского вокального ансамбля. Ансамбль расформировали, как значилось в вывешенном на доске объявлений приказе, ввиду его «творческой несостоятельности».

«Роза умеет привязывать людей, – усмехнулась Алина. – Большой дипломат. За красивые глазки ни с кем не дружит...»

В том, что ее связь с Большим Иваном продиктована расчетом, Павел не сомневался. Что-то ему подсказывало, что любви тут не было и нет. Достаточно послушать, как она с ним разговаривает.

В знойный, безветренный день в пансионат нагрянул Петрашевский. Он остановился у старого друга, начальника лодочной станции. Это был угрюмый пожилой человек в капитанской фуражке, черный от загара. В молодости они служили на Тихоокеанском флоте, на сторожевом катере.

Осмотрев бывшую бильярдную и не поинтересовавшись вечерним спектаклем, Петрашевский с кукольниками отправился на пляж.

– Ты что, – раздувая ноздри и заталкивая в сумку потрепанный сценарий, выпрямилась Роза. – Меня выслеживаешь?

И с яростью процедила:

– Принеси мороженое!

Большой Иван вернулся с мороженым и шестью бутылками пива.

– Директор угощает, – плюхнулся он на подстилку.

Павлик видел, как брезгливо дрогнули губы у Розы. Как напряглась в ожидании скандала театральная братия...

Разряжая обстановку, Славик откупорил пиво и провозгласил тост «за прекрасных дам – наших спутниц по дороге жизни».

– Вот и отлично, – кивнула она. – А я-то думала, буду бродить одна.

 

Она была из тех женщин, кто мало знает, но обожает всезнающих мужчин. Судя по репликам, она не раз приезжала в Z., но так и не удосужилась съездить во Львов, и теперь не знает, куда идти и что смотреть.

«Странно, почему я не встретил ее раньше. В парке или бювете? Здесь же все знают друг друга...»

То, что она его не узнала, а он с трудом и оговорками признал в незнакомой женщине великолепную Розу, только подтверждало его подозрения. Безжалостное время хорошо поработало: он – лысый и некрасивый, а она – распухшая, разбухшая, – их бы не узнала родная мать. Только глаза Розы остались прежними – молодыми и горячими. Как у испанки или цыганки. Но ведь по глазам человека не находят, а теряют. Вот он и не придал значения их сиянию. Пока не догадался: да, это она, Роза...

Только старинный прекрасный Львов остался прежним, каким он его увидел и полюбил много лет назад.

– Почему вы молчите, рассказывайте! – дернула она его за рукав. – Вы смотрите, а рассказывать не хотите!

– Непременно. Только выберемся из толчеи.

Раньше она такой не была. Без устали болтала и пресекала любые попытки ее остановить. Вещать позволялось только Розе. Все прочие должны были внимать. Любопытной тоже она никогда не была. Но отличалась беспокойством характера, болезненным и самолюбивым, и казалось, все видела, все знает, обо всем имеет собственное мнение.

Он вспомнил ее суровый, презрительный взгляд, всегдашнюю гордыню... Ничего общего с нынешней простоватой, разговорчивой бабенкой. Да, время меняет всех.

Знакомое чувство искажения, разложения жизни прошлой (да и нынешней, разве можно поручиться за ее достоверность?) навалилось на него и не отпускало.

– Не молчите. Это – кто? – кивнула она на полуголого Посейдона посреди старинного фонтана.

– Владыка морей.

– При чем тут море, если кругом леса? Эти галичане чокнутые!

– Памятники ставили не они.

– А кто – инопланетяне?

И опять он вспомнил Розу, какой она была много лет назад. Вспомнил ее всю – с тонким, живым телом, источавшим такую красоту, что он задыхался от счастья. Прошлое зашевелилось и затрепетало, стало настоящим. И горечь от того, что его не вернуть, обернулась двойным наслаждением – так японцы кладут в клубнику крупинку соли, чтобы насладиться вкусом...

– Вроде того. Поляки, – с трудом выговорил он.– Они здесь жили. И город построили.

– Во дела! Что же они не торгуют – еще площадь «Рынок» называется?!

– Это пешеходная зона. Здесь устраивают ярмарки. А торговали по-настоящему только в старину...

– Откуда вы знаете?

Она окинула его насмешливым взглядом:

– Вы, наверное, профессор?

– Ну да. Но не истории.

– Все равно. Сразу видно...

Она его не узнаёт! И никогда не узнает. Не поймет, что вместе с ней по улицам Львова ходит, разговаривает и улыбается тот самый рабочий сцены из Дома культуры ее молодости, который любил ее так безответно. Такой горячей, искренней любовью, что она была неприятна. Он снова почувствовал дуновение прошлого – горячая волна плеснула и омыла его, и он заговорил, будто беседовал с собою.

«Ты не подумай, мне ничего от тебя не надо!»

«Тогда почему сидишь рядом? И смотришь на мои ноги, на мой живот. На соски и шею, будто хочешь меня украсть или присвоить?»

«Слишком много вопросов. Я так не могу...»

«Отвечай по частям, я пойму.»

«Одна еврейка именем Рахель оказалась после смерти на небе. И стала спрашивать у подруг: знали ли они отвергнутую любовь? Знали ли обиду? Заботу? Печаль? Подруги выслушали каждый вопрос и принялись громко рыдать, – на душе у них стало легче. По отдельности ничего не получается, нужна цельная картина.»

«И все-таки...» – сказала Роза.

Она лежала на подстилке, как статуя Венеры, если положить ее на песок и заставить раскинуть руки.

«Ты поразила меня недвижностью, как стрела Артемиды.»

«Тогда – оживи. Я приказываю!»

«Но я вбираю тебя всю! Ворую, присваиваю. Впитываю, как женщина впитывает горячее мужское семя. Мое семя – это ты. Не знаю, что из него вырастет, и вырастет ли. Но для чего-то же оно пролилось? Для чего-то важного.»

«Ты многословен, – подняла она голову. – И все затуманиваешь. Жизнь проста, неужели тебе не понятно?»

«Конечно. Но ты выводишь меня из игры. Мне хочется застыть. Отвердеть навсегда. Движение мешает мне любить.»

«Что значит – любить?» – повернула она голову.

«Не знаю. И боюсь, никогда не узнаю. Это слепота и прозрение одновременно.»

«Ты усложняяешь, – протянула она. – Надо быть проще. И понятнее. Любят тех, кого понимают. Знаешь ли ты меня?»

 

Знаю ли я тебя? Можно ли знать другого, 

Проникнуть в чужую жизнь, прожитую отдельно,

В мысли, сомнения, сны, в то, что затаено

Даже от нас самих? Только вообразить.

Я просто тебя люблю[1]

 

«...Да, люблю и – не понимаю. Кто из нас прав, я или ты?»

«Конечно я, – твердо сказала она. – Иначе и быть не может. Если любишь, то говори прямо. Почему ты молчишь или отделываешься чужими стихами?»

«Не знаю. Какой-то ступор. Мне кажется, говорить не имеет смысла. Внутри что-то не дает. Кем-то наложен запрет на речь, она лишняя. И не имеет отношения к любви. Я, кажется, совсем запутался...»

 

Чтобы избавиться от ослепления, он стал рассказывать о храмах и монастырях эпохи Казимира Великого. И позднейших времен. Как будто это могло вернуть им молодость. Он решил показать ей все, что он знал и любил, – может, таким образом она станет им самим? 

– Вот униатский храм святых Ольги и Елизаветы... – Он увидел его первый раз зимой – вечерело, снег голубел среди голых деревьев, напоминавших переплетениями веток систему кровеносных сосудов. На фоне краснокирпичной громады и готических шпилей бесконечно малы и сиры редкие прохожие и бесшумные автомобили, а деревянная резная будочка с надписью «Квiти» похожа на лесную избушку с  наглухо заколоченными окнами...

– И собор Св. Юра, словно клонящийся назад, если смотреть на него, задрав голову, с паперти, – с его ветхой, прекрасной лепниной и чудесной барочной лестницей, восхождение на которую требует от паломника невероятных усилий.

– Невысокое, желтое, вытянутое здание Львовской Политехники – технического университета, напоминавшего Михайловский дворец в Петербурге.

– Черно-желтый комплекс монастыря иезуитов – почему-то запомнилась старинная дубовая калитка с железным кольцом, придававшая угрюмо-возвышенной обители черты загородной простоты...

– Или – церковь Св. Михаила, желто-песочная, с ажурными башенками и кровлей цвета персидской сирени – совсем маленькая, укромная, расположенная на окраине города, куда он забрел в поисках чудесного и таинственного, – среди спусков и подъемов старинной брусчатки и полного, неслыханного безлюдья...

– А дальше – любимые сооружения и городские пространства:

глухая громада монастыря бернардинцев, похожая на средневековую крепость в окружении зеленых садов, костел Св. Апостола Андрея...

 

– Я уже не говорю о площади Мицкевича со статуей Девы Марии в железном венце, красиво смотревшейся в скверике, обрамленном старинными чугунными фонарями, – напротив Галицкого центра киноискусства, и там же – прелестного магазинчика торговой сети «Монарх»...

– Или о той же площади Рынок, с которой мы уходим, перетекаем из тесного площадного пространства в замысловатые узкие улочки, заполненные туристами и праздношатающимися горожанами – любителями экзотических сортов кофе и органной музыки, доносившейся из отворенных дверей собора...

На площади, в открытых кафе под зелеными конвалиями – этот цвет ткани так идет лесной, изумрудной Галиции, что его можно заметить всюду: от пивных (он вспомнил шатер «Максим» на привокзальной площади) до дюралайновой рекламы ресторанов и банков, и на фронтонах старинных особняков, помнивших послов Ивана Грозного и Петра Великого... – так вот: в открытых кафе, возбуждая у прохожих смертельную зависть, блаженствуют за мороженым и соками красивые, элегантные девушки и их лохматые спутники. Я завидую легкому, незамысловатому счастью этих взрослых младенцев, сидящих просто так, в свое удовольствие, наслаждаясь летним теплом и синим небом.

...Но опять я ничего тебе не рассказал, ибо «все мое должно остаться во мне», как бы тягостна ни была ноша. Вон там, в летнем ресторанчике напротив Оперы, в некое лето от Рождества Христова я сидел на открытой веранде, поглощая только что приготовленную отбивную, и размышлял о скудеющих возможностях странноватого персонажа – моей тени, подобия или голограммы, искусно созданной на небесах. Они были поистине смешны и трогательны.

 

...Я поднялся и ушел, не сказав ни слова, – никто даже не оглянулся. Алина, Славик, Роза, Большой Иван – все были заняты друг другом, над всеми тяготел мучительный вопрос, и им было не до меня.

«Постой, – тронула в локоть Наденька Небе. – Ты в пансионат? Пойдем, я купальник забыла. А ты? Тебе куда-то нужно?»

«Нет, я так...»

«Бывает, – кивнула Надя, семеня толстенькими ножками. – Постой, я ракушку сниму...»

Она оперлась о мою руку и принялась потирать ногу – мелкая пляжная ракушка попала во впадинку между средним и безымянным пальцами и натирала ей мякоть.

Я поддерживал ее и злился.

«Извини, что озадачила...»

«Ничего. Это же не навсегда...»

«Навсегда не хочешь? А на время?»

Я смутился.

«Не знаю...»

«Почему Роза подбирает таких уродиц? Как будто мало симпатичных девушек! Разве дело только в голосе?» – Наденька мне не нравилась, и я не жалел черной краски.

«Что значит – ‘на время’? На какое время? Короткое? Продолжительное? И что значит: ‘короткий’, ‘продолжительный’... Ночь любви Марии Стюарт перед казнью была – какой? По времени – короткой, а по душевному наполнению – в целую жизнь!»

«Ну, ты даешь! – засмеялась Наденька. – Выходит, чтобы любовь была длинной, нужно, чтобы тебя казнили?»

«Вроде того.»

«Дурдом!»

«Кому какое дело...»

«Извини. Может, я не права. Может, тебя и казнили... Ты знаешь про Славика?»

Мы подошли к домику, где жили артисты.

«Что – Славик?»

«Ну как же. Он ведь живет с Розой. Здесь, в пансионате... Ты не знал? А я-то думала... Зайдешь на минутку? – поигрывая ключом, улыбалась она. – Поможешь переодеться...»

«В другой раз.»

«Смотри, другого раза не будет.»

И она хлопнула дверью...

 

...Помнишь старинный четырехэтажный дом неподалеку от площади Рынок? В путеводителях по Львову он значится как «Czarna Camenica» – «Черный дом». Потому что построен из черного камня, делавшего его заметным издали; даже на большом расстоянии его чернота и мрачность бросались в глаза.

Дом необычно узок и зажат между двумя соседними домами, и кажется, будто его сплющили. «Черную каменицу» построил в ХVI веке для местного богача Лоренцовича архитектор Красовский. Здешний он был или приехал из Варшавы – неизвестно. Этот Лоренцович пожелал построить особняк из редкостного ребристо-угловатого камня, чтобы он казался вырубленным из серебра. Точно так же отливали серебром темные волосы Розы. Если к ним хорошенько присмотреться. У меня таких возможностей было две или три.

 

Один раз – в городе, в твоем кофейном офисе, – я пришел по твоему требованию. Тебя интересовало, в каком состоянии декорации к сказке «Петушок – золотой гребешок».

«Мы же его не играем!» – удивился я.

«Что с декорацией?»

«Не знаю. Давно не смотрел.»

«Найти сложно?» 

Твои глаза, волосы, цвет кожи – все казалось темным, даже черным, в комнате, отделанной в твоем вкусе. Мебель тяжелая, темная. Отделка, обои, реквизит – все глухое, испанское. Или цыганское – неприветливое, сумрачное...

Шторы плотно задернуты, хотя в разгаре солнечный день. Жалкий яркий лучик проник между неплотно прикрытыми складками и пал тебе на голову. Ты держала чашку с дымящимся кофе и смотрела. Твои волосы дымились серебром, и ты казалась седой...

«Не знаю. Я попробую.»

«Попробуй», – в углах ее рта мелькнула улыбка.

«Попробуй...» – повторял я, бредя на задний двор, где был склад декораций и реквизита.

«Попробуй», – мелькало в голове...

Чем настойчивее звучал призыв, тем меньше было желания что-либо предпринимать. Достаточно, что она позволяла на себя смотреть. Иногда – разговаривать. И, главным образом, – думать. Думать о ней...

 

...Ее блестящая седина бросилась в глаза еще раз в тот день, когда он поднялся, чтобы уйти, и она повернула голову ему вслед; он ушел с Наденькой, а потом узнал о ее связи со Славиком... С полупьяным, непутевым Славиком, которому по-настоящему она и руки бы не подала. Такой он жалкий и равнодушный...

Могло показаться, что в доме Лоренцовича располагалась масонская ложа. Но в ХV–ХVI веках в Речи Посполитой не было масонов, и в доме размещалась городская аптека. Посетителей встречал горельеф, изображавший лекаря с мешком, – очевидно, с целебными травами.

Какую траву нужно заварить, чтобы ничего не помнить?

– Они так лечились? Травами? И это всё?

Ее изумлению не было предела.

– Ну да. Мы многое забыли. Или не знали. Не бывает у человека болезней, какие нельзя вылечить травами.

– А как же медицина?  – выглянула она из-под его руки.

 

«Надо же! Оказывается, она очень мала ростом. Совсем маленькая. Я и не знал. Или не замечал... ‘Что же ты замечал?’ – хотелось спросить себя. – Не знаю. Что-то не менее важное. А может, и более... – Не выдумывай! Не бывает ничего более важного. Нет ничего существеннее тела и его особенностей, – она их никогда не скрывала. Ты же замечал только себя. Ты сам себе бросался в глаза. С твоими подозрениями и ревностью. С робостью, равной твоей любви. Любовь ты превратил в наказание. Потому что она была тебе не нужна. Твоя любовь – следствие более глубокого чувства, и ты всю жизнь бился над его разгадкой. Значит, это вот-вот случится, совсем скоро. Ждать осталось недолго. Меня даже дрожь пробирает от нетерпения, так хочется расставить все точки над i!..»

– ...Вы не ответили! – дергала она его за рукав.

– Что? Ах, да... Медицина была сосредоточена в монастырях. Я имею в виду – инновации. Как и книжное дело... И многое другое. Поэты в Средневековой Европе тоже были из монахов...

– Поэты – ладно, –  отмахнулась она. – Это неинтересно. А вот медицина...

– Вы ничего не читаете? – удивился он.

– Ничего. Когда работала – читала, это было нужно для профессии. А сейчас – нет. Сейчас я свободна.

– А то, что мы разговариваем, пытаемся что-то выяснить?

– Это как журчание воды. Признак жизни. Вы – признак!

– Мерси! 

– Рассказывайте дальше, – засмеялась она, и он подумал, что раньше она не была так естественна. Что само по себе неплохо. А может, и всегда была, но он не замечал. А видел то, чего в ней не было. Да, она простая, искренняя женщина, и все вопросы можно было решить с помощью шутки или удачно сказанного слова. Ничего не следует усложнять и выдумывать. И воображать бог знает что...

Но почему! Почему сейчас я думаю и воспринимаю ее иначе, чем в молодости? Ведь Я остался Я, а не Он? И вчера, и сегодня я должен оставаться самим собой. Думать, как вчера. Чувствовать, испытывать те же эмоции. Любить, ненавидеть... Но я-то вижу, что я – другой. Меня нет и не было никогда. То, что сегодня кажется признаком правоты, завтра будет свидетельствовать об обратном....

– О чем вы хотите, чтобы я рассказал?

– Все равно, – заявила она, вертя головой. – Только не молчите. Терпеть не могу молчунов. Они как мешком прибитые...

– Хотите, расскажу про монастыри?

– Дались вам монастыри!.. Ладно, только покороче.

– Помните собор Cвятого Юра?

– Ну да. Что такое «юр»?

– Ну, это легко. Собор этого имени был построен Даниилом Галицким. Собор Cвятого Георгия Победоносца. Старый собор был деревянный и сгорел. На его месте соорудили каменный и дали ему такое же имя. Святой Георгий – покровитель этих мест.

– При чем тут Георгий?

– Георгий и Юр – это одно и то же. Имя Георгий со временем превратилось в Гюрги, а потом в Юр.

– Неужели? – покачала она головой. – Так просто?

Он рассмеялся. Ему было приятно ее невежество – оно плавно переходило в восхищение его умом и знаниями. Он почувствовал себя владыкой, способным отдавать любые распоряжения, – они будут выполнены охотно и с любовью.

– А дальше?

– Я хотел рассказать о монахах. Настоятелями собора Cвятого Юра были монахи-василиане. Это такой орден у греко-католиков. Аналог ордена иезуитов. Только для Литвы и Украины.

– Вы любите монахов? – покосилась она.

– Каждый к концу жизни становится монахом. Не потому, что человеку мало нужно. Иногда требуется так же много, как и в молодости. Просто отношение к жизни меняется.

– Это как?

– Становится безразличным. Она уже не так интересна. Повторяется даже в мелочах... Знаете что? – глянул он на свою спутницу. – Здесь есть хорошая кавярня, давайте заглянем. Вы любите кофе?

– В молодости любила, а сейчас нет. Давление повышается.

– Тогда будете пить воду или сок. А я закажу кофе.

– Вам же нельзя. Вы пьете минеральную воду.

– Я не пью, – пожал он плечами.

– Тогда что вы здесь делаете? – удивилась она. – Сюда приезжают пить воду, а не кофе. И платят большие деньги!

– Наплевать! – засмеялся он. Ему доставляло удовольствие его молодечество и ее недоумение.

От кофе ему действительно становилось нехорошо: появлялись тошнота и боли в боку, и он старался его не пить. Но тут как бес в него вселился: хотелось снова стать молодым и здоровым.

В кавярне, маленьком, уютном заведении, стоял приятный запах жареных зерен, и он почувствовал прилив жизненных сил. Как будто вернулись здоровье и жажда жизни. Он пил кофе, его принесла молодая, улыбчивая девушка; его спутница потягивала воду, и если закрыть глаза, могло показаться, что ничего в жизни не изменилось или время вопреки законам физики повернуло вспять.

 

«Как я люблю тебя! – и хотел бы смотреть на тебя вечно. Помнишь, я рассказывал библейскую притчу об Аврааме? Каждый вечер он сидел у шатра и смотрел на заходящее солнце. Самое прекрасное в жизни – наблюдать вечное. То, во что превращается твоя жизнь. И ты уже не знаешь, вечна она сама по себе или благодаря твоему вмешательству. Ты – мое заходящее солнце...»

«Но люди созданы для другого! Наблюдение и любование свойственны недвижным и беспомощным – инвалидам или больным. Ты молод и здоров, что еще нужно?»

«Видишь ли. Они не доставляют радости. Меня тяготит присутствие других. Не вне меня, рядом, а – во мне. Я с беспокойством ощущаю их присутствие. И предпочитаю держаться от них в стороне. Но они упорно и настойчиво проникают в меня. Похоже, у меня по жизни другая задача. Но я не знаю, какая...»

«Я не поняла! Разве может быть другая задача? Кроме той, что предложена рождением, – задача жить. Только жить. Не думать, не осмысливать, не колебаться, – жить по образу и подобию муравья, ползущего по своим муравьиным делам.»

«Но это страшно, Роза! Стыдно и страшно чувствовать себя муравьем. Такая задача меня обедняет. Делает похожим на компьютер – ничего в нем нельзя изменить без ущерба для конструкции. А значит, и для предложенной задачи. Стоит вмешаться, как задача меняется... Но вмешиваться тебе не дают – ты простой исполнитель.»

«Так устроена жизнь. Разве ты не видишь?»

«Не вижу! Но вижу, что она нелепа.»

«Не смеши меня!»

«Вспомни утро следующего дня после того, как я уехал. Сначала в город отправился Большой Иван – так же внезапно и нелогично, как и приехал. Потом – я. Ты проснулась в деревянном домике, вашем коллективном месте обитания, около восьми утра.»

«Откуда ты знаешь? Тебя же не было.»

«Я вижу, как ты напряглась. Боль жжет твою душу. Как в то утро.»

«Не продолжай...»

«Не я затеял, не мне и заканчивать.»

«Мне действительно тяжело.»

«Придется потерпеть. Вытерпеть все заново, как в то утро. Иначе ты не поверишь. Не поверишь, как страшна жизнь. Так вот...»

«Не надо!»

«Нет, нужно. Ты проснулась от криков, доносившихся со стороны административного корпуса. И спросонья ничего не поняла. Прибежала медсестра Никитична, полная, хрипевшая от одышки женщина. На ней лица не было. Она что-то кричала про Славика. Ты очнулась, словно тебя окатили водой. Задыхаясь, помчалась на морской берег. Там толпился народ. Отчаянно жестикулируя, все что-то громко рассказывали. Женщины отворачивались и плакали. На песке истекал кровью Славик. Над ним склонился доктор, студент-практикант Валик. Бледный, с дрожащими руками. Он рвал простыню и перетягивал места, где должны быть ноги. Но ног у Славика не было! Вместо них торчали окровавленные обрубки. Хмурый, небритый мужчина в шортах рассказал, как все было.

Славик утром отправился на пляж – он любил купаться в море на заре. Из-за мыса выскочил катер и на полной скорости помчался на него. Славик не успел увернуться. Работающим винтом ему отрубило ноги. Славик дотянул до берега, а катер мгновенно исчез – умчался в сторону Мелекино...

– Я рыбачил неподалеку и вытащил его из воды. Он был еще в сознании, – сипел рыбак, жуя огрызок потухшей сигареты. – Вместо ног торчали куски. И ручьем лилась кровь. Ясно, что долго он не протянет. Сестра вызвала скорую, но когда та приехала...

Рыбак отвернулся и махнул рукой.

Ты этого не слышала. Не слышала сбивчивых объяснений и версий – одни толковали о случайности, другие были уверены в злом умысле. Ты выла, как умирающая волчица. Тебя невозможно было унять. Наденька и Алина держали тебя за руки. Ты билась и рвалась к умершему – теребила его волосы и требовала, чтобы он встал и пошел в столовую: нам пора завтракать... Ты совсем потеряла рассудок. И я подумал: хорошо, что меня с вами не было. Во всем, что случилось, ты обвинила бы меня. Любящим требуется козел отпущения, и его находят среди нелюбимых.»

«Я не думала о тебе. Мне было не до этого. С чего ты взял, что я тебя возненавидела?»

«Так бывает. Так бывает, когда ничего не остается. Я знал, что лучше к тебе не приближаться.»

«Может, ты и прав. Но может – и нет. Никогда ничего не знаешь. Не знаешь, как себя поведешь.»

«Это верно. Тогда я больше думал о себе.»

«В этом все дело!»

 

– Долго мы будем сидеть? И молчать? – спросила она, когда молчание затянулось. Мой кофе был выпит, как и ее вода. Улыбчивая официантка получила то, что причиталось, и они не знали, чем занять оставшееся время. Экскурсионный автобус будет ждать возле Оперы в четырнадцать часов.

– Вы обещали не молчать, а думаете о своем!

– Что еще?

– Нам не хватает доверия, – заявила она. – Мужчинам и женщинам катастрофически недостает доверия!

– Возможно.

– Чтобы стереть непонимание, есть только один способ...

– Не уверен.

– По-твоему, их больше?

Он поразился, как легко и просто она перешла на «ты».

– Не уверен в его эффективности.

– Надо не обдумывать, а браться за дело!

– Хорошо, я постараюсь. Сколько у нас времени?

– Целая вечность.

Они вышли из кавярни, она взяла его под руку, и он почувствовал, как внутри что-то дрогнуло, как хвост запевшей птицы.

«Сколько у нас времени?» – «Час. Целый час, пока ты решишься». – «Почему ты остановилась на мне? Ведь рядом столько мужчин?» – «Я не выбирала, это произошло само собой». – «Куда мы идем?» – «Куда хочешь. В любой отельчик, их тут много!» – «Но можно и подождать, – возразил он. – В Z. было бы удобнее...» – «Я не думала об удобствах! – возмутилась она. – Это, мой милый, не главное. Главное – все сделать вовремя. Нос нужно чесать, когда он чешется», – и первый раз в жизни он почувствовал себя нужным. Этой женщине, городу, его собственной уходящей жизни. Неважно, любил он эту женщину или нет. Желанна она ему или принудительно востребована. Ему хотелось думать о ней и о том, как они вместе проведут остаток дня, – это будет увлекательное времяпрепровождение. Внешние обстоятельства будут восприниматься ими смутно и отрешенно. Главными будут они сами.

«Хорошо, давай туда!» – кивнул он.

Они брели узкой Шевской улочкой, как фланирующая супружеская пара. Потом еще какой-то старинной улицей, – она была полна припаркованных автомобилей и праздной, нарядной толпы. В полутемных особнячках разместились парфюмерные лавки и булочные, закусочные и бистро – из настежь распахнутых дверей тянуло запахом кофе и куриного бульона. На улице находилось место всему – крошечным магазинчикам готового платья, где даже двум покупателям было тесно; парикмахерским такого же миниатюрного размера, с запахом мужского парфюма и шмелиным жужжанием машинок для стрижки волос; часовым мастерским, напоминающим пенал, во главе которого у самого закругления восседает низко склоненная голова и время от времени вздымается черный глаз оптики, когда мастер вздрагивает на серебряный звук стекляруса – случайный посетитель входит в мастерскую, раздвигая, как волны, серебристые висюльки – по фэн-шуй... 

Впереди и сзади, на всем протяжении, на фасадах старых, прокопченных временем домов, пестрела реклама домашних цветов, редких лекарств и медицинских препаратов, скобяных изделий, бижутерии, фраков и платьев для новобрачных, канцелярских товаров, галицких сладостей и галицкого пива; она непрестанно вертела головой, готовая выразить изумление, но умолкала от восторга перед обилием товаров и услуг, позабыв о цели их неустанного брожения, – так пленяла ее женское воображение материальная красота мира.

Он не спешил спускать ее с небес. Ему доставляло удовольствие видеть то, на что обращала внимание она. Довольно усмехаться, когда по-детски искренно и непосредственно она радовалась красивому магазинчику или выставленным в витрине модным женским босоножкам – «посмотри, какая прелесть!» Наслаждаться ее ахами и охами при виде какой-нибудь шляпки или особенно яркого, расшитого блестками платья, похожего на ночную сорочку. У него было ощущение бесконечно длящегося дарения. Он ли дарил ей себя или она безыскусно и искренно дарила ему свою душу и плоть – подробности неважны при их полном и безоговорочном равноправии. Он свыкся с мыслью, что она всегда присутствовала в его жизни и была такой, какой он увидел и понял ее здесь, во Львове. Та, другая, таяла, растворялась в новой, незнакомой Розе. В другой женщине и с другим мужчиной, хотелось добавить ему. Хорошо это или плохо? Наверное, хорошо. И с его лица не сходила робкая, блаженная улыбка.

Когда они вошли в номер крошечного отельчика неподалеку от магазина цветов – более чем скромный номер в мансарде, треугольный и покатый, с большим светлым окном, выходившим на  шпиль Ратуши, – и она упала, распласталась, отдыхая от хождения и смеясь от восторга, на широкую застеленную кровать, он глупо и счастливо улыбался, как будто боги даровали ему бессмертие, – незаконные боги далеких непризнанных островов...

 

...Она нахмурилась, как будто его решение было оскорбительно.

Что ж, подумал он. Так устроены все женщины. Любое мужское начинание они воспринимают сначала в штыки. И только потом принимаются взвешивать, обдумывать и... признавать.

«Все-таки, я не понимаю, – сделала она обиженное  лицо. – Ваше решение так нелогично...»

Он возразил расхожей фразой из старого философа (читанного тысячу лет назад): «Логика, мадам, – это потусторонняя ценность». То есть – нечто, принадлежащее исключительно ему одному. Только он вправе самостоятельно распоряжаться такими понятиями, как целесообразность и необходимость. В силу своего почти уже нездешнего существования.

«У вас не так все плохо! – воскликнула она. – УЗИ показало полип, а это не приговор. Так что вы могли бы остаться...»

«Я все решил, доктор!»

«Ну, как знаете. Ответственность за ваш отъезд санаторий не несет... Когда вы уезжаете?»

«Завтра. В девять пятнадцать.»

«Билет у вас на руках?» – с сомнением переспросила она.

«Билет я куплю завтра. На вокзале во Львове.»

Мысли его путались, он то задумывался, то переставал думать, если его внимание отвлекала какая-нибудь картинка. Тот же аист, задумчиво стоявший на одной ноге посреди убранного поля, косая штриховка начавшегося дождя, мужчина на автобусной остановке, накрывший  голову портфелем и отчаянно махавший рукой, несмотря на то, что водитель маршрутки и без того сбавил скорость, чтобы остановиться...

Обратная дорога во Львов не вызвала у него и десятой доли волнения, испытанного несколько дней назад. Отметив случайное дорожное событие – менявший на дороге спущенное колесо водитель серебристой «Мазды», прелестный пейзаж, лесная просека, мокрый луг с пасущимися коровами, – Павел Сергеевич отворачивался, погружаясь в полусонное состояние.

Удивительно, но после дня любви с новой Розой, вытеснившей из его памяти прежнюю, молодую и прекрасную, мир как будто перевернулся. Любимое стало нелюбимым, а то, что заставляло морщиться и негодовать, обрело черты закономерности. Стало глубоко симпатичным, чего он совсем не ожидал. Простенькие суждения Розы, ее интерес ко всему житейскому, мелкому; ее привычки и догмы, привязанности и фобии внезапно, в силу некой озаренности, осветили его судьбу последним ярким светом. Он не сомневался, что его жизнь подошла к концу. И когда он покупал билет до конечной станции, садился в вагон поезда и ощутил мягкое плавное кружение – поплыла в окне – в последний раз! – платформа львовского вокзала со старинным фонарем и каменной вазой с цветами, – он понял: это – все. Finita. И что путь его не имеет продолжения и остановок, он подобен течению реки с задумчиво глядящим в ее воды маленьким смуглым римлянином, сказавшим: «Vixi et quem dederat cursum fortuna peregi»[2]

 

3 июня 2013

 

[1]

*Стихотворение М. Харитонова

[2]

*«Я прожил жизнь и прошел путь, который предназначила мне судьба» (Вергилий).